Кровь людская – не водица (сборник) - Юрий Яновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для подполковника армия была матерью, она вырастила и взлелеяла его, возвеличила блеском царских погон, сделала из него сперва воина, потом убийцу. Он. кроме муштры, штабных карт и убийства, не знал и не хотел знать никакого ремесла, и если его душа тосковала, то лишь по настоящим полководцам, которым суждено защитить и возродить казацкую славу Украины. А Пидипригору погнали в армию крайняя жестокость восемнадцатого года и национальная романтика. Он свято верил тогда, что ударит в пасхальный колокол освобождения, и только позднее начал с ужасом понимать, что звонит на похороны своей Украины.
VI
Печальные осенние сумерки. На мраморе недвижных облаков как тень застыл высокий тополь. И как тени снуют вокруг тебя мысли, испуганно шарахаются от своего страха, летят за реку, за тополь, к тому клочку земли, на котором и до сих пор, как ты надеешься, ждут тебя человечность и счастье… Может, кого-нибудь они и ждут, только не тебя. Ты развеял их по пылинке, рассеял на чужих путях, расстрелял в тех битвах, которые не славой, а позором легли на твою изувеченную молодость.
А клочок земли от этого не становится хуже. То под громом стоит, ветви деревьев колышет, зовет: «Приди!», то весенними, в цветах, лугами, синими плесами расстилается и тоже шепчет: «Приди!» И давно пришел бы, целовал бы дорогу, где люди ходят, поклонился бы родным порогам, если бы не страх. Неужто ты такой трус, неужто душа у тебя заячья? Нет, если обрывать, так нынче же, все, с пуповиной!
Небо опускается ниже, поглощает тень тополя, подходит к самому берегу и шевелит на нем потемневшие тучи.
Словно в забытьи Данило Пидипригора спускается к реке. За плечами у него старая, сбитая коса; он задевает ею за кусты, и посеченные ольховые листочки шуршат в холодных росах. Впереди, с веслом в руке, насвистывая песенку, ковыляет босоногий паренек, позади тяжело топает сапогами подполковник. Как бы ему, Данилу, хотелось сейчас сесть с веслом в руке в свой вербяной челнок, прибиться на нем к своему тихому дому, к братьям, к жене. Где только она теперь?
Двадцатилетним учителем он встретил ее на каменистых берегах прихотливого Тетерева. После роскошной и ласковой природы Подолья его все удивляло в глухомани полесских древлянских дебрей — и гнилой, обветренный камень, на котором вырастают сосновые боры, и мраморное месторождение возле «Дьякова дубняка», и лесные каменоломни, где гнули спины смуглые красавцы каменотесы, потомки древних итальянцев, давно уже породнившихся с украинцами. Тут, на правом берегу реки, возле низкой, поросшей мохом террасы он как-то увидел группу семинаристов. Черноволосый студент с глазами бунтаря сжимал в руке камень и, размахивая им, гневно и горячо убеждал своих спутников:
— Только подумайте! Это пока что единственное на Украине месторождение подлинного серого и розового мрамора, на него, как на девичьи виски, легла прекрасная нежность белых и алых прожилок. — И он показал обломок породы. — Его украшают зерна черного лосняка и кристаллы пирита, флюорита и красного железняка. Из этого надо высекать богинь и героев, а всю эту красоту уничтожает на огне дикарь помещик Коростышев. Он из мрамора выжигает известь!
— Какой вандализм, какой вандализм! — возмущенно зазвенел голосок тоненькой миловидной девушки, и этот колокольчик сразу покорил Данила.
Ее звали Галей, а у разгневанного семинариста, с глазами и статью бунтаря, фамилия была тишайшая, от названия травки — Нечуйвитер. Как все это было давно и как недавно! Миловидная девушка стала его женой, из Григория Нечуйвитра, как и следовало ожидать, вырос каторжанин и коммунист. А он, Данило, вместо поэта стал петлюровцем. И кому какое дело, что он с романтических вершин свалился в смердящую яму! Идеи Нечуйвитра казались ему примитивными и слишком железными для его крестьянской души, влюбленной в величественные памятники старины и в свой тихий рай на семи десятинах.
— Чего, пан сотник, пригорюнился? — Подполковник ударом руки прибил к земле все воспоминания.
— Мыслей да забот полна голова.
— Страшновато?
— Не без этого, — признался Пидипригора, и босоногий парнишка с удивлением оглянулся.
— Чего там бояться? Красные простого мужика не трогают. — Он показал глазами на сбитую косу, и нельзя было разобрать, глумится он или ободряет.
Подполковник ощутил в тоне перевозчика лукавство и подозрительно глянул на него.
С прибрежья тянуло солоновато-кислым илом и рыбьей чешуей. Вот уже сквозь оконце примятого ивняка мелькнул плес Буга, у берега заштрихованный смолистыми тенями деревьев, которые, словно потонувшие великаны, стремятся восстать из глубин. Берег здесь черноземный, травянистый, и вода не шипит, как на песке, а глухо клокочет. На кого гневается она, отваливая землю с купами кустов и жесткой земли? На левобережье вместо верб и кустарника залегли горбатые тени. Чем встретит их мгла: мертвой тишиной или роковым выстрелом?
Как бы хотелось стать сейчас маленьким мальчиком, услышать материнское слово, забыть груз пережитого и ужас будущего! Кажется, все, когда сделают что-нибудь плохое, обращаются к своему детству. В этом есть утешение, но нет защиты: невинность детства не в силах смыть грязь, наросшую в годы зрелости.
Парнишка, согнувшись, вытаскивает из кустов челнок, показывает на него Погибе и Пидипригоре, а сам широко крестится. Сотник садится на носу, поближе к опасности, за ним подполковник, а перевозчик руками и грудью нажимает на нос лодки и вскакивает в нее, когда та с плеском отделяется от берега.
Темень придавила суденышко к воде. Два человека с оружием, а третий с веслом настороженно следят за берегом. Вода, как сама неизвестность, зажала долбленую посудину в тиски и что-то лепечет ей на своем языке. Пальцы, сжимающие ручку браунинга, затекли, а челнок все колышется и колышется, выхватывая из помятых волн то плеск, то вздох, то клекот гнева.
С размаху надвинулся берег. Челнок мягко, как щенок, ткнулся в него носом, развернулся. Данило выскакивает на податливые заросли, оглядывается вокруг, водя браунингом.
На берегу осенняя тишина, и только плеск воды подмывает ее. Все трое молча прислушиваются к ней, и у парнишки вырывается первый вздох облегчения:
— Слава богу, в добрый час приехали!
В это время за ивняком раздалось визгливое и пьяное: «Маруся отравилась, в больничный дом везут…» Неподалеку прогремела подвода, пролетели мужские и женские голоса, и тишина приглушила их. Но через минуту ее вновь нарушил прекрасный одинокий голос, неведомо для кого изливавший кобзарскую тоску на торной подольской дороге, умоляя не проливать людскую кровь:
Кров людська — не водиця —Проливати не годиться.
И перед силой этой тоски, перед силою любви человеческой двое убийц невольно опустили оружие и головы. Только перевозчик с поднятым веслом поворачивал лицо, как подсолнух, в сторону песни своей кровью политой земли.
— Слепой Андрийко поет. Даст же бог такой голос! — с грустным восторгом промолвил паренек.
— Кто ж это? — обернулся Пидипригора.
— Человек, — уклончиво ответил перевозчик.
— Отроду слепой?
— Где там! Ослепили.
— Кто?
— А кто ж его знает? — Нахмурившись, парень помолчал было, но не выдержал: — Одни говорят — гетманцы, другие на вашего брата кивают…
— А ты знаешь, кто мы? — вскипел подполковник и резко обернулся к перевозчику.
— Поденщики, — спокойно ответил тот.
Но это показалось подполковнику едким намеком.
— Замолчи, паскуда, а то другую ногу окорочу! — зашипел он, поднимая оружие на калеку.
— Спасибо и за то. — У паренька зазвенел голос. — Вижу, не задаром перевозил.
Он прыгнул в челнок, молча оттолкнулся от берега. Вода заволновалась и понесла паренька на ту сторону, где его ждали с добрым словом.
— Зачем вы так, пан подполковник? — с укором проговорил сотник.
— А чего он распустил язык, как голенище? Не знает, а обливает нас грязью.
— Он знает! Видно дьякона по космам! — резко бросил Пидипригора, сердясь на себя за то, что не смог более достойно обрезать подполковника.
— Да пес с ним, — успокаиваясь, махнул рукой Погиба. — А голос у этого Андрийка просто из сердца жилы выматывает. Такому только в императорском театре петь. Но с нашим варварством…
Шурша кустами, они пересекают мягкую от размолотой пыли дорогу и полями шагают к хутору Веремия, который невесть почему облюбовал себе низину, тешился своими прудами, рыбой и засевал прежде свои поля не столько хлебом, сколько душистой коноплей на продажу.
— Вы тут не собьетесь? — спрашивает подполковник, теряя ориентацию в путанице полевых дорог, дорожек и троп.
— Все это босыми ногами исхожено. На этих стежках они росли, покрываясь ссадинами.