На день погребения моего (ЛП) - Пинчон Томас Рагглз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те дни она часто не могла понять, было ли что-то сном, в который она заплыла, или сном, из которого она только что проснулась и может больше никогда в него не вернуться. Так что через ужасную безоблачность длинных дней она пробиралась среди снов, делала ставки в Универсальном Казино Снов, ставки на то, что поможет ей преодолеть трудности, а из-за чего она неотвратимо заблудится.
С другой стороны, Дойс, когда был дома, был склонен много ругаться. Сначала Лейк воспринимала всё это буквально, если не на свой счет, потом, спустя несколько лет, начала игнорировать эти крики, и. наконец, поняла, что это — его способ поведения, так он пытался проснуться из своей жизни.
Однажды ночью он перешел из одного сна, который не запомнил, в середину другого, длившегося всю ночь, темный водоворот опиумных грёз, зловеще ухмыляющиеся иностранцы, девицы в укороченном белье, джаз со множеством китайских кварт. Что-то изнуряющее и убийственное, и он подошел к нему настолько близко, насколько решился. Она знал: если пойдет дальше, будет уничтожен.
Он подумывал о том, чтобы «встать» и попытаться найти кого-то, кто объяснит ему, что происходит. Но ему следовало быть осторожным, поскольку он не знал, не спит ли он до сих пор. Рядом с ним лежала женщина, казавшаяся мертвой. Он был наедине с трупом и понимал, что каким-то образом втянут в это, даже если просто не смог предотвратить то, что с ней случилось. Повсюду была кровь, местами — еще влажная.
Каждый раз, когда он заставлял себя обернуться и посмотреть в ее лицо, чтобы проверить, знает ли он ее, на него накатывало безумие. Он слышал голоса уже идущего полным ходом допроса, где-то в доме, цилиндрическое творение современной голливудской архитектуры, возможно, пятьдесят футов в сечении, высота — три или четыре этажа, деревянный пол, лестница вьется спиралью по кругу каменной стены к пыли и теням туда, где должна быть крыша, но вместо нее — стеклянный купол, сквозь который льется свет раннего утра цвета пыльной розы.
Сначала следователи, целеустремленные кадры из рядов калифорнийской молодежи, просто хотели задать ему «несколько вопросов». Они никогда не называли свои имена, не говорили, на кого работают, у них даже не было формы, значков или документов, но, тем не менее, не было никаких сомнений в их честности. Несмотря на их незыблемую вежливость, Дойс видел, что они считают его виновной стороной — черт, он тоже. Но пока не собирались отправить его под суд, выжидали время, следовали своему распорядку, заведенной процедуре.
Недвусмысленно они дали ему понять, что тело, возле которого он проснулся, не единственное.
— Я — уполномоченное должностное лицо, — пытался сказать им он, но его язык и голосовые связки замерзали, а когда он начинал искать свой должностной значок, найти его не удавалось.
Каждый раз, когда кто-нибудь из них ему улыбался, он холодел от ужаса. Они сияли зловещим блеском, как лампы многоамперной дуги в студиях, а откуда-то с окраин сна сквозь них текла, вероятно, неограниченная сила.
Вопросы становились всё сложнее, они больше не были связаны с преступлением, наказанием, сожалениями, которые мог испытывать Дойс, симпатией к жертвам — теперь всё сводилось к его собственной потребности поддерживать связь с преступлением, еще не названную, но всегда выявляемую. Вот насколько плохо всё, должно быть. Но у него не было возможности их об этом спросить. И, насколько он знал, весь город уже был в курсе. Ждал.
Где была полиция Лос-Анджелеса? Он прислушивался к вою сирен и грохоту мотоциклов, надежда таяла. Рано или поздно звук настоящего мотора привезет вердикт, он выйдет в мертвенно-бледные тени под равнодушный арест дня.
Лейк не раз снился сон о путешествии на север, всегда в один и тот же приполярный город с вечным холодным дождем. По старинному обычаю девушки города одалживали у матерей младенцев, чтобы поиграть в рождение и материнство.
Сами они были столь плодовиты, что иногда им достаточно было подумать о члене, чтобы забеременеть. Так вот они проводили осенние дни, играя в семейную жизнь. У матерей появлялось свободное время, младенцам нравилось.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Через город протекала огромная ледяная река. Иногда она замерзала полностью, иногда миниатюрные айсберги неслись по ней на ужасающей скорости среди волн выше, чем в море. В отношениях подводного и надводного миров существовала неопределенность. Группа исследователей направляется к верховью реки, Лейк присоединяется к ним, ей нельзя брать с собой мужа или любовника, вероятно, Дойса с другой женщиной, ради которой он с легкостью бросил бы ее навеки...
Когда пора возвращаться, оказывается, что той же дорогой вернуться уже нельзя, они вынуждены идти в обход, день за днем, через огромное замерзшее болото, каждое мгновение увеличивает возможность того, что его больше нет в городе, что он бросил ее ради другой... довериться некому, всем остальным членам группы всё равно, их мысли заняты подробностями миссии... в глянцевом отчуждении, в каком-то штормовом обмундировании из черной промасленной жестяной ткани, не способные на симпатию или какое-либо человеческое поощрение, они игнорируют ее... наконец, ей удается вернуться в город, он по-прежнему там. Существование соперницы — иллюзия, они любят друг друга, как прежде... Аллилуйя.
Она быстро просыпается. Дождь или ветер, внезапный свет, Дойс возвращается после того, о чем никогда не говорит, она думает — это какой-то бизнес на холмах... Возвращается глубина этого часа, тьма и ветер снова шевелят ветви перечного дерева во дворе, она снова сползает в северное путешествие, серый город теперь ужасен — дитя попало в ловушку льда...почему-то нет инструментов или механизмов, чтобы его разбить, лёд нужно старательно растопить с помощью хлорида натрия, его привозит на замерзшую поверхность процессия собачьих упряжек...работа продолжается день и ночь, ребенка уже четко видно сквозь тающий лёд, появляется лицо, размытое и ждущее, спокойно обвиняющее... наконец девочку вытаскивают, но, вероятно, слишком поздно, она кажется очень неподвижной... медики приступают к работе, возле ее дома проводят ночные службы...церкви полны молящихся за нее горожан.
Лейк возвращается из бессловесного вневременного рассеяния, вероятно, сна во сне, навсегда потерянная, воскресает — звенящий голос, счастливое население, отблески цвета хромовой стали падают на улицы, скользящий вид под большим углом, намеренно прерванный для эпизода воссоединения ребенка с родителями, затем возобновляется для аккомпанемента гимна хора с оркестром, сначала в минорной тональности, полдюжины идеальных нот остаются с Лейк, когда она выныривает под первые косые солнечные лучи на равнину, где объявлена война, вскоре становящаяся невыносимой...
Дойс ночью так и не пришел. Чего бы она ожидала или не ожидала от дня, он так ничего от нее и не услышал. Прежде она думала, что они решили вместе сопротивляться всем карам из рук других. Оставить для себя всё, что обещала впереди темная необычайная судьба. Вместо этого она была одна в каком-то повторяющемся сне, где долготерпеливая киногероиня надеется проснуться, чтобы наконец понять, что беременна.
Спустя день или два Лью пошел в «Беззаботный Двор». Час был поздний, темнело, воздух нагрет ветром из Санта-Анны. Пальмовые деревья энергично шелестели, крысы в гнездах цеплялись за жизнь. Лью вошел через сумеречный внутренний дворик: бунгало с черепичной крышей в ряд, лепные арки и зелень кустарников, темнеющая по мере того, как уходит свет. Он слышал разговоры и звон посуды.
Из бассейна доносились звуки водных развлечений — женский визг, насыщенные односложные фразы с высоких и низких трамплинов для прыжков в воду. В этот вечер веселье не ограничивалось каким-нибудь одним бунгало. Лью выбрал ближайшее, придерживаясь формальностей, позвонил, немного подождал, потом просто вошел, и никто не заметил.
Сразу так и не поймешь, что это за собрание, даже такой знаток Лос-Анжелеса, как Лью, не сразу понял: дамы высшего света в немодных нарядах из подвалов «Гамбургерз», настоящие модницы в нарядах массовки — еврейские прически, костюмы для танца живота, босые ноги и сандалии — снимают какую-то библейскую фантасмагорию, богатые папики, оборванные и небритые, как уличные побирушки, халявщики в костюмах, сшитых на заказ, и темных очках, хотя солнце уже село, Негры и Филиппинцы, Мексиканцы и горцы, лица, которые Лью узнал по снимкам арестованных, лица тех, кто мог узнать его по давно просроченным удостоверениям, о которых он не хотел бы напоминать, а здесь все они ели энчиладу и хот-доги, пили апельсиновый сок и текилу, курили сигареты с пробковым мундштуком, кричали в лицо друг другу, показывали друг другу шрамы и татуировки, вспоминали вслух преступления, воображаемые или планируемые, но редко — совершенные, проклинали Республиканцев, проклинали федеральную полицию штата и местную, проклинали большие трасты, и Лью понемногу начал понимать — не те ли это ребята, преследованию которых он когда-то посвятил жизнь, преследовал их и их кузенов по всему городу и по всей стране? Через кустарники и русла рек, в переулках скотобоен, где замерз жир и кровь многих поколений скота, снашивал обувь пара за парой, пока не увидел, наконец, точную цель, и не осознал в то же мгновение, что бессрочное преступление — его собственная жизнь, и это самоосознание, в то время и в том месте — смертный грех, безусловно, взорвало его, словно динамитом.