Преданное сердце - Дик Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже мой, Грэнтленд Райс! Мой отец учился с ним в Вандербилтском университете, а я был лично знаком со многими его друзьями. Как же вышло, что я ничего не знал о его смерти? Через минуту все стало ясно: оказывается, он умер 13 июля — именно в этот день я пошел в армию и был надолго оторван от газет. Сейчас, наверное, шло повторение передачи, посвященной его памяти, — просто для того, чтобы чем-нибудь занять ночное время. Диктор рассказал о жизненном пути Райса: городок Мерфризборо в штате Теннесси, потом Вандербилтский университет, где Райс был капитаном бейсбольной команды, потом нашвиллская газета «Ньюс», платившая Райсу пять долларов в неделю за его первые спортивные очерки, и, наконец, работа в нью-йоркской «Трибьюн». Затем были прочитаны отрывки из его статей и из предисловия к сборнику его стихотворений, написанного Джоном Кираном, где говорилось, что кумирами Райса были Китс и Шелли, Теннисон и Суинборн, Хаусман, Мейсфилд и Киплинг. Прочитали и стихи самого Райса. Слушая их, я испытал двойственное чувство: одна моя половина — та, которая отличалась прилежанием на лекциях по литературе, — твердо знала, что это стихи слабые, зато другая сразу попала под их обаяние. "В гору и выше", «Бесстрашные», "Лишь отважные люди" — когда слышишь все это в три часа ночи, то чувствуешь какое-то волнение. В конце передачи прозвучал припев университетского гимна, а потом кто-то с южным акцентом продекламировал давнишнее четверостишие Райса:
Но помни: Высший Судия,Когда настанет срок,Оценит качество игры,А не ее итог.
От подобных стихов преподаватели литературы только кривятся. Чем же они плохи? Да всем. Так, какие-то сентиментальные вирши. У меня же, когда я их услышал, прямо-таки перехватило дыхание. Я как бы очутился на родине, на солнечном Юге, — в краю, где превыше всего ценились честь и отвага. Виды Нашвилла мелькали перед моим взором: Эрмитаж и Парфенон, Киркландская башня и Дадлинское поле. Не знаю, сколько бы я так еще простоял, если бы меня не окликнул охранник:
— Эй, ты что там, забалдел, что ли?
— Нет, просто захотелось послушать передачу.
— А-а, а то я подумал, что ты впал в спячку. Ну, давай двигай, пока тебя дежурный офицер не застукал.
Послушавшись совета, я возобновил обход, но мысли мои были о Грэнтленде Райсе. Как было бы замечательно узнать, что качество твоей игры было высоким, — и неважно, победил ты или нет. Неужели, обманывая и соблазняя женщину, можно тем самым служить Богу и Америке? Учителя в начальной школе неизменно обращались к нам «джентльмены»; давая перед экзаменами клятву, мы говорили: "Клянусь честью джентльмена…"; слово «джентльмен» звучало в Нашвилле на каждом шагу — считалось, что ты волен быть кем угодно, но джентльменом — обязательно. И вот я слышу от капитана Мак-Минза, что среди его сотрудников нет джентльменов, что все они ведут себя отнюдь не по-джентльменски. Ну почему, почему я не могу жить в мире Грэнтленда Райса? В эту ночь я впервые подумал, что, может быть, самое трудное в жизни — это не совершать правильные поступки, а сперва понять, какие поступки правильные, а какие нет. Что за польза будет моей стране, если некая русская девица настучит на своего дружка? Вот над чем я размышлял в ту ночь — и во время обхода, и потом, в караульном помещении, когда другие часовые храпели или играли в карты.
Наутро, вымокший и грязный, я пошел к капитану Мак-Минзу. Я решил, что поставлю ему кое-какие условия, чтобы он знал, что есть границы, которые я никогда не переступлю, но в результате только выдавил из себя:
— Я все обдумал, сэр. Обещаю исполнить любой приказ.
— Вот и отлично, — сказал капитан Мак-Минз. — А теперь отправляйся к себе, поспи, а в одиннадцать — снова ко мне.
Впервые за все время пребывания в лагере я поспал после караула, благодаря чему выдержал трехчасовой инструктаж. Мне рассказали все, что было известно о Соколове и его приятельнице Надежде Кропоткиной, потом преподали ускоренный курс работы за стойкой и подачи вин, потом извлекли откуда-то смокинг приблизительно моего размера и велели сразу после тренировки возвращаться назад. Я был их новой звездой.
Вечером, по дороге в ресторан, у меня тряслись поджилки. Главное, конечно, я боялся провалить операцию с Надеждой, но кроме того, ясно представлял себе, как роняю подносы, опрокидываю бутылки и путаюсь во всех этих восточноевропейских языках. Ресторан открывался в шесть часов, и к этому времени я и еще один солдат, работавший официантом, были на месте. Оглядев зал, я отдал должное капитану Мак-Минзу. Это было уютное помещение, человек на двадцать пять. Сбоку в нише находился бар, там стояли радиоприемник и телевизор. Как говорил капитан, он хочет, чтобы источники понимали, что мы стараемся для них изо всех сил и ждем того же в ответ. Если бы обитатели лагеря, жившие там, под горой, увидели все это, они наверняка почувствовали бы себя обиженными. Здесь, наверху, на столах, покрытых гладкими скатертями, мерцали свечи, и пианист — солдат, учившийся в свое время в консерватории, наигрывал попурри из "Летучей мыши". Похоже, капитан Мак-Минз был прав. Здешние люди свое дело знали.
Я изучал листок, где у меня были записаны выражения на разных языках, когда появились первые посетители. Это были чехи — они заказали по кружке пльзенского пива. Потом пришли поляки — эти попросили водки. Венгры совершили набег на наши запасы токая, а восточные немцы решили попробовать джина с тоником — этот напиток они считали особенно изысканным, а того, что его обычно пьют в теплую погоду, видимо, не знали. Время близилось к семи, чехи с поляками заметно развеселились, Штрауса сменил Моцарт, — и тут вошла Надежда. Я сразу узнал ее по фотографиям. Это была невысокая смуглая женщина, с квадратным подбородком, что, впрочем, не лишало приятности ее восточные черты лица. Она села за пустой столик в углу, порывшись в сумочке, извлекла пачку сигарет и величественным взором обвела зал. Ее палец уткнулся наугад в какую-то строчку в русском меню, и официант отправился выполнять заказ.
— Пожалуйста, — обратился я к ней по-русски.
— Какое у вас белое вино? — спросила она.
Я рассказал ей про наши белые вина. Я ожидал, что, услышав русскую речь, Надежда сразу оживится, но, как выяснилось позднее, она считала, что русский язык знают, или, по крайней мере, должны знать, все окружающие. Она распорядилась принести какое-нибудь не слишком сухое вино, и я решил, что "Бернкастлерский доктор" будет в самый раз. Она пригубила, скорчила гримасу, сказала: "Чересчур сухое", и жестом велела убрать вино. Тогда я принес бутылку марочного "Фольрадского замка". На этот раз гримасы не последовало, но и особого удовольствия тоже не было выказано, а был задан вопрос: