Народная Русь - Аполлон Коринфский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
X
Февраль-бокогрей
Кончается студеный месяц январь-просинец, день Никиты-новгородского февралю-«бокогрею-сеченю» челом бьет. А тому — почин кладут на светлорусском неоглядном просторе Трифоны-перезимники (1-е число) да свят-велик праздничек Сретение Господне (2-е февраля) — огороженный в народной памяти причудливым, в стародавние годы поставленным вокруг жизни тыном своеобразных, к одному ему приуроченных, поверий, сказаний и обычаев.
Во дни седой старины звался февраль, по свидетельству харатейного Вологодского евангельского списка «сеченем»; западная народная Русь, по свидетельству Полоцкого списка Евангелия прозывала его в ту пору «снеженем»; у малороссов и поляков слыл он за «лютого». Соседи-родичи русского пахаря величали этот месяц — каждый на свой особый лад: иллирийские славяне[32] — «вельячею», кроаты — «свеченом», венды — «свечником», «свечаном» и «друнни-ком» (вторым), сербы — «свечковниим», чехи со словаками — «унором». В наши дни деревенщина-поселыцина бережет про него свое прозвище: «бокогрей — широкие дороги». По народным присловьям, подслушанным в разных концах родины народа-сказателя: «Февраль три часа дня прибавит!», «Февраль воду подпустит (март — подберет)!», «В феврале (о Сретенье) зима с весной встретится впервой!», «Февраль солнце на лето поворотит!», «Февраль (Власьев день, 11-е число) сшибет рог зиме!» и т. д. «Вьюги, метели под февраль полетели!» — говорят в народе при последних январских заметях, — приговаривая при первой оттепели бокогрей-месяца: «В феврале от воробья стена мокра!» Но и февраль февралю не ровен, как и год — году: в високосные годы, когда в нем 29 дней («Касьяны — именинники»), это самый тяжелый месяц, пожалуй, даже тяжелее май-месяца.
Второй по современному месяцеслову, февраль-месяц приходил в древнюю Русь двенадцатым — последним (во времена, когда год считался с марта), а затем — с той поры, как положено было властями духовными и светскими починать новолетие с сентябрьского Симеона-летопроводца, был шестым — вплоть до 1700 года.
Придет февраль, рассечет, по старинной поговорке, зиму пополам, а сам — «медведю в берлоге бок согреет», да и не одному медведю (пчелиному воеводе), а «и корове, и коню, и седому старику». Студены сретенские морозы, обступающие первый предвесенний праздник, но памятует народная Русь, что живут на белом свете не только они, а и оттепели, что тоже сретенскими, как и морозы, — прозываются. «Что сретенский мороз», — говорит деревня: «пришел батюшка-февраль, так и мужик зиму перерос!» По крылатому народному слову: «На Сретенье зима весну встречает, заморозить красную хочет, а сама — лиходейка — со своего хотенья только потеет!» Но еще дает себя знать и матушка-зима, особливо если она — годом, как поется в песне, — «холодна больно была»: 4-го февраля — на вторые сутки после Сретения Господня — проходит по белым снегам пушистым Николай-Студит (преподобный Николай Студийский); а он хоть и не так жесток, как св. Феодор-Студит (память — 11-го ноября), но и все-таки с достаточной силою честной люд деревенский знобит, а у голытьбы бобылей прямо-таки кровь замораживает, если те — под недобрый час — в неурочное время запозднятся в дороге. Выходит мужик в этот день из хаты, рукавицами похлопывает, похлопываючи приговаривает: «А и кусается еще мороз-от; знать, зима засилье берет!»
На пятые февральские сутки падает память святой мученицы Агафий: «поминальницей» зовет ее народная Русь, поминающая в этот день отошедших в иной мир отцов-праотцев, дедов-прадедов.
В некоторых поволжских губерниях (между прочим, в Нижегородской) существовало поверье, приуроченное к этому дню и в то же время связанное отчасти с праздником Сретения Господня. В этот день, по словам старожилов, пробегает по селам «Коровья Смерть», встретившаяся с Весной-Красною и почуявшая оттепель, которой она, лиходейка, ждет — не дождется, заморенная зимней голодовкою.
Это существо является в народном воображении в виде безобразной старухи, у которой — вдобавок ко всей ее уродливости — «руки с граблями». По старинному поверью, она никогда сама в село не приходит, а непременно завозится кем-либо из заезжих, или проезжих, людей. Совершенное осенью «опахиванье» деревни отгоняет это чудище от огражденного выполнением упомянутой обрядности места; и старуха бегает всю зиму по лесным дебрям, скитается по болотам да по оврагам. Но это продолжается только до той поры, покуда февраль не обогреет солнышком животине бока. Тогда-то лиходейка и подбирается к селам, высматривает: нет ли где-нибудь отпертого хлева. Но хозяйки повсеместно строго следят за этим, и чудищу не удаются его замыслы. Наиболее дальновидные и наиболее крепко придерживающиеся предписаний суеверной старины люди убирают к 5-му февраля свои хлевы старыми лаптями, обильно смоченными дегтем: от такого хлева, по существующему поверью, Коровья Смерть бежит без оглядки, — не выносит такого гостинца она, не по носу ей дегтярный дух.
Весеннее опахивание жилых мест, совершающееся ради обережки от этой лихой нежити пододонной, приурочивается простонародным суеверием к 11-му февраля — Власьеву дню (см. гл. XII). В этот же самый день суеверию деревенского люда предстоит еще другая, и тоже — немалая, забота: защитить хату от вторжения «летающей нечистой силы», имеющей, по словам сведущих в этом деле людей, обыкновение забираться к православным как раз через трое суток после Сретеньева дня. Вечером 5-го февраля печные трубы наглухо-накрепко закрываются вьюшками и даже, для большей надежности, замазываются тонким слоем глины и окуриваются чертополохом. Нечисть вылетает, по народному поверью, в это время из преисподней в виде птицы и «заглядывает в трубы»: там, где не позаботятся оградить себя от вторжения этих незваных гостей, злые духи поселяются до тех пор, пока их не выкурят с помощью знахаря. До появления же в хате этого последнего с его заговорами и причетами, они всегда успеют наделать всевозможных хлопот неосмотрительным хозяевам. «Бывает, — говорят в деревне, — что весь дом вверх дном перевернут, все перебьют, переломают, — хозяева хоть беги вон!» Достается не только хозяевам, но и соседям и даже случайным прохожим, замешкавшимся возле такого неблагополучного дома. Поэтому-то даже и не особенно крепко придерживающиеся старинных обычаев стараются не позабыть об этом, ввиду приписываемой ему важности в домашнем быту. «Черные да лукавые — не то, что мыши: с ними потруднее сладить!» — говорят знахари, пользующиеся удобным случаем получить с доверчивого суеверия большее вознаграждение за свой «труд».
6-е февраля — Вуколов день. По иным уголкам Руси великой (между прочим, в захолустьях костромской стороны) прозывается этот день «Жуколами». Последним словом одни зовут телят, появляющихся на свет в феврале-бокогрее; другие же — телящихся в этом месяце коров. «Придут Вуколы, перетелятся все жуколы!» — повторяют иногда старинную поговорку, подсказанную крестьянину-скотоводу многолетним опытом, с замечательной точностью определяющим для всякой домашней животины время приплода. На старой Смоленщине и в воронежском краю советуют молиться святому Вуколу для ограждения от «вукул» («вовкулаков», перевертышей, перекидышей, оборотней). Старые люди говаривали, что даже одно поминовение имени его при встрече с оборотнем заставляет того совершенно обессилеть. А недаром завещала помнить старая народная мудрость, что-де «неспроста и неспуста слово молвится и до веку не сломится».
За Вуколом — день преподобных Парфентия и Луки элладского. В этот день принято на среднем Поволжье печь пироги с луком, о чем твердо помнят ребята малые — большие лакомки. Старушки-богомолки напекут пирожков-луковников да и раздают их нищей братии — «на счастье». Существует поверье, гласящее, что такая милостыня, поданная с верой да с молитвою, сторицею вернется в руки подавшему ее. «Счастье — одноглазое», — говорят в народе, — «оно не видит, кому дается!» Об одноглазом счастье записана С. В. Максимовым[33] любопытная притча.
«Не в котором царстве, а может быть и в самом нашем государстве», — говорит истолкователь крылатых слов, вторя мезенскому старику-раскольнику, — «жила-была женщина и прижила роженое детище. Окрестила его, помолилась Богу и крепким запретом зачуралась, — довольно-таки с нее одного: вышел паренек такой гладкий, как наливное яблочко, и такой ласковый, как телятко, и такой разумный, как самый мудрейший в селе человек. Полюбила его мать пуще себя: и целовала-миловала его день и ночь, жалела его всем сердцем и не отходила от него на малую пяденочку. Когда уж подросло это детище, стала она выпускать его в чистом поле порезвиться и в лесу погулять. В иное время то детище домой не вернулось, — надо искать: видимо дело — пропало. — Не медведь ли изломал, не украл ли леший?..» Затем рассказчик возвращается к матери потерявшегося ребенка. «А та женщина называлась Счастьем», — ведет он свою приукрашенную цветами народного слова речь, — «и сотворена была, как быть живому человеку: все на своем месте, и все по людскому. Только в двух местах была видимая поруха: спина не сгибалась, и был у ней один глаз, да и тот сидел на самой макушке головы, на темени, — кверху видит, а руками хватает зря и что под самые персты попадается наудачу…» Обрисовав в таких ярких чертах «Счастье одноглазое», сказатель продолжает свою подсказанную вдумчивой жизнью повесть: «С таковой-то силою пошло то одноглазое Счастье искать пропавшее детище. Заблудилось ли оно и с голоду померло, или на волков набежало и те его сожрали, а может и потонуло, либо иное что с ним прилучилось, — не знать того дела Счастью; отгадывать ему Бог разума не дал — ищи само, как ты себе знаешь. Искать же мудрено и не сподручно: видеть не можно, разве по голосу признавать… Так опять же все ребячьи голоса — на одно. Однако идет себе дальше: и, может, она прислушивается, может, ищет по запаху (бывает так-то у зверья) — я не знаю. В одной толпе потолкается, другую обойдет мимо, третью околесит, на четвертой — глядь-поглядь — остановилась. Да как схватит одного такого-то, не совсем ладного, да пожалуй и самого ледящего, прахового, сплошь и рядом что ни на есть обхватит самого глупого, который и денег-то считать не умеет. Значит нашла мать: оно самое и есть ее любимое и потерянное детище»… Ан — на деле оказывается не так-то легко найти даже и счастью свою дорогую пропажу, недаром оно — одноглазое. «Схватит Счастье его (первого попавшегося под руку)», — повествует притча, — «и начнет вздымать, чтобы посмотреть в лицо: оно ли доподлинно? Вздымает полегонечку, нежненько таково, все выше, да выше, не торопится. Вздымет выше головы, взглянет с темени своим глазом да и бросит из рук, не жалеючи, прямо оземь: иный изживает, иной зашибается и помирает. Нет, не оно! И опять идет искать, и опять хватает зря первого встречного, какой вздумается, опять вздымает его к небесам и опять бросает оземь. И все по земле ходит, и все то самое ищет. Детище-то совсем сгибло со света, да материнское сердце не хочет тому делу верить. Да и как смочь ухитриться и наладиться? Вот все так и ходит, и хватает, и вздымает, и бросает, и уж сколько оно это самое делает, — счету нет, а и поискам — и конца краю не видать: знать, до самого светопреставления так-то будет!..» Притча кончается словами простонародной мудрости: «Счастье — что трястье: на кого захочет, на того и нападет!»