Голос зовущего - Алберт Бэл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
III
Восемнадцатого января вечером у перрона Динабургского вокзала в Риге стоял курьерский поезд. На нем губернатор Звегинцев отправлялся в Петербург на аудиенцию с Николаем II, чтобы лично доложить монарху о положении дел в Прибалтийском крае.
Мимо пышной губернаторской свиты прошел носильщик с двумя кожаными чемоданами. За носильщиком следовал стройный господин, судя по внешности, какойнибудь немаловажный министерский чиновник, монокль в глазу, под стать дипломату холеные усы.
Миновав губернаторский вагон-салон, господин поднялся в соседний. Вошел в купе, расплатился с носильщиком. Пока что он был один. Опустился на мягкое сиденье. Достал из кармана бумажник, просмотрел документы, особенно внимательно ознакомился с паспортом.
Отныне его звали Робертом Штраусом.
Появился второй пассажир; отдавая дань приличию, попутчики обменялись несколькими фразами. Роберт Штраус оказался неразговорчивым попутчиком.
Едва поезд тронулся, Штраус попросил проводника постелить постель.
- Так рано спать? - удивился сосед. - Может, пройдемся в ресторан-вагон, говорят, что в губернаторском курьерском отменный повар.
- Благодарю, мне что-то нездоровится, - ответил Штраус.
Когда сосед ушел в ресторан, Штраус облачился в шелковую пижаму, лег, закрыл глаза, мысленно про себя повторяя волшебные слова:
- Синее небо.
Семь журавлей!
Семь журавлей улетают в синее небо,
Семь журавлей курлычут,
Семь!
Он видел, как в синем небе скрывается семерка журавлей, журавлиный косяк становился все меньше и меньше, пока едва различимая точка совсем не растворилась в голубизне неба.
Когда попутчик вернулся из ресторана, Роберт Штраус спал глубоким сном.
Мчался в ночи земной шар, а на земном шаре Россия мчалась навстречу ночи, в теплых, мягких, широких постелях, на матрацах, набитых морской травой, на пуховых перинах, тюфяках, на железных кроватях с шишками в изголовье, на койках госпиталей, на кроватях богаделен, на блошиных лежанках, на жестких тюремных нарах и мягких диванах курьерских поездов навстречу ночи мчалась Россия.
Империя, выжившая из ума дура, расслышав, как стучит в ее груди сердце, как бьется пульс в артериях, решила, что поправится, если остановить кровообращение, и вот, набросив себе на шею петлю, затянула ее, и бьется в агонии, и норовит затянуть потуже, ну, еще, еще немножко, уж тогда наверняка все пойдет на поправку, все прекратится само собой, прекратится - в камерах пыток, в могильных ямах.
В Прибалтийском крае только за декабрь и январь было расстреляно, повешено девятьсот пятьдесят девять человек, сожжено сто двадцать девять домов.
В тысяча девятьсот пятом году из России за границу было вывезено 278 424 000 пудов пшеницы, и в то же время два миллиона подданных страдали от голода, страшный голод невозможно было уничтожить, и потому уничтожали людей, осмелившихся говорить о голоде.
Тысячи сытых купались в роскоши, уверовав в несокрушимую мощь самодержца, крепко держась за ключи от сейфов, держась за тугие кошельки, ощущая приятную теплую тяжесть в желудке, тепло денег ощущая в тугом кошельке, жили.
Грузно ступал динозавр монархии, высоко над землей вознеся свою крохотную головку с бездумным, маленьким мозгом;
динозавр еще имел власть над бездумной силой, сила затаптывала все, к чему только могла подобраться.
Топ-топ-топ - топали ножищи, ур-ра, ур-ра - рычала луженая глотка, динозавр боролся с маленьким человечком, пытавшимся отстоять свои права, топ-топ, ур-ра, ур-ра, еще не поняв широты и величия революции, еще не видя земли с птичьего полета, откуда можно было подсчитать горящие помещичьи гнезда; еще казалось, что все поправимо, еще буржуй ликовал, убежденный, что победа осталась за ним, а горячая лава с пролетарского, крестьянского вулкана уже подползала к дворцам, с ревом катилась в поместья.
Будут дни бежать и сливаться в недели, недели в месяцы, месяцы будут бежать и сливаться в годы, побежит огонь по бикфордову шнуру времени, и в семнадцатом году грохнет взрыв, от которого содрогнется мир и в прах разлетится веками взращенная монархия, тюрьма народов, Российская империя.
IV
Неспокойно спалось Роберту Штраусу, снился ему сон, и во сне его звали настоящим именем - Янисом Лутерсом, и привиделось ему, как разбитые дружинники после битвы под Айзпуте отступают, продираются сквозь дремучий лес, и сам он, уходя все глубже, отбился от остальных, остался один и все бредет, бредет, разросшийся под высокими соснами ельник цепляется колючими лапами за одежду, царапает лицо. Двустволку он не бросил, тянул за собой, держа ее за ствол, а бедро холодил тяжелый маузер.
Унес ноги.
А как же другие? А как же правое дело?
Он задыхался от боли, временами казалось, что печень раздуется и лопнет, боль сжимала грудь, боль от злости.
Он знал, что злиться опасно, от злости портится кровь, разум затмевается, злость мешает думать, и, проходя мимо старой мшистой ели, он с размаху саданул по ней прикладом бесполезной теперь двустволки. Та переломилась с сухим треском, приклад, пристегнутый к ремню, больно стукнул по ноге, но боль та была пустяком по сравнению с болью сердца.
На лесной опушке он наткнулся на мертвое тело.
Дружинник из Айзпуте. Старуха мать весь лес обегала, пока собака не вывела на эту опушку, и теперь старая стояла, воздев руки к небу, призывая все самые страшные кары на головы убийц родного сына:
"Вороны мертвым глаза выклевывают, вы хуже воронов, у живых глаза клюете!
Свиньи поедают раненую тварь, вы хуже, чем свиньи, живых живьем пожираете!
Чтоб сгорели вы на малом пламени, чтобы в жилах ваших кровь с песком перемешалась, чтоб мозги у вас повысохли, как ласточкины гнезда, чтобы кости ваши, как сухой бурьян, ломались, чтобы в глотки вам колы нетесаные загоняли, чтобы кишки у вас и селезенка, как сита, прохудились, чтобы вас черви заживо источили!"
Выбившись из сил, старая примолкла. Ворожея, причитательница, мудрости народной хранительница, она помнила древние проклятия.
И сколько праведного гнева было в ее словах!
Слова, словно птицы, вздымались над лесом, унося с собой несказанную боль и ненависть, слова распускались на ветвях деревьев, слова падали в землю, прорастали семенами, и люди собирали те слова вместе с ягодами, пили их с березовым соком. А позднее крестьяне срубили ту ель, под которой ворожила и голосила старуха, ель распилили, раскололи, высушили, свезли в город и продали, и еловые поленья запылали в печах, и зимними вечерами люди смотрели на огонь, и в огне возникали былые битвы, и опять звучал голос зовущего.