Голос зовущего - Алберт Бэл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрнест Крив был сепаратистом. Ему хотелось мира с самодержавием. Мира в разгар революции. Уже в ту пору в деревнях не в диковинку был сепаратор, отделявший сливки от снятого молока, и действие это называлось сепарацией, а машина, что отделяла, была сепаратором, ну а человек, пожелавший от чего-нибудь отделиться, стало быть, сепаратист. Эрнесту Криву хотелось в своем доме отделиться ото всех, ему дела не было до революции, комитетов действия, митингов, стачек, на его земле рожь родилась кустистая.
Но, как на грех, волостной писарь, имевший какое-то касательство к карательным экспедициям, точил зуб на Эрнеста Крива, он и занес Эрнеста Крива в списки на букву К, а дальше все пошло, как по волнам в Антверпен.
Ибо жил да был в той волости один чудак, коему по морям захотелось поплавать, и он устроился на судно кочегаром до Антверпена, но в первый же рейс судно затонуло, и вот теперь в той округе до сих пор выражаются так: дела идут, как по волнам в Антверпен. Или:
сам ко дну - пузыри кверху. Или еще так: не всякому дается по его хотению.
А тем воскресным утром капитан Рихтер сказал:
- По коням, ребята!
Капитанистый голос капитана отдавал металлом, и то был металл винтовочного затвора, уж тут скрывать нечего, накануне во время попойки капитан целовал винтовку, и едкая кислота, которую сам он считал слюною, разъела затвор, так что часть металла вобрал в себя голос капитана, вот как обстояло дело.
В холоде зимнего утра было отчетливо видно, как изо рта капитана вырываются клубы ядовитых металлических паров.
Так они скакали, копытами гремя, а потом пропали в тумане дня.
Из нескольких домов в одно место были согнаны крестьяне с семьями, а Криву Эрнесту и его домочадцам было велено вынести во двор из избы все пожитки.
Было несколько степеней наказания: расстрел и сожжение имущества; сожжение имущества и ссылка; только сожжение имущества; ссылка без сожжения имущества.
Что же порешил капитан Рихтер в отношении Эрнеста Крива?
Самый меньший домочадец Эрнеста Крива барахталея в колыбельке, ему было семь месяцев, семь дней и семь часов от роду, и он бойко теребил высушенный и надутый свиной пузырь с насыпанным горохом. Гремели горошины, звякали уздечки посреди двора, солдатушки, бравые ребятушки, унтеры, отъявленные картежники и выпивохи, офицеры, сентиментальные поклонники изящной словесности, любители романсов, у всех отличная выправка, раскормленные ряшки, все, как один, гремели здоровенными свиными пузырями, винтовками гремели.
Прежде чем спалить дом, капитан разразился настоящим абордажным матом и так разошелся, так разошелся, аж посинел весь, жилы на висках вздулись, щеки побелели, на носу обозначилась одна особенно сизая, толстая жила. У капитана был редкостный нос алкоголика, и приобретенный в былых карательных походах загар очень пригодился для прикрытия предательской синевы, этой метки алкоголика, которую их высокоблагородие всегда носил при себе, как пес-призер носит при себе медаль.
Сверкая белками глаз, капитан орал во все горло, пересыпая речь свою грязными плевками. То бишь словами.
Крестьяне попятились назад.
Тут капитан вконец рассвирепел. Приказал казакам с тыла уплотнить толпу; тыловые крысы, те толком не слышат, что им говорят, под Мукденом были тыловые крысы, да их всюду хватает, тыловых крыс, гнать их вперед, на передовую, на передовой всякое бывает, оттого там и лучшие люди.
Толпу перемешали, перетасовали, тыловые крысы оказались в первых рядах, принимая удары нагаек по лысинам.
Капитан шепнул что-то ординарцу. Тот пришпорил коня, вырвал шашку из ножен, проскакал впритык к первому ряду, проведя по искромсанной, в грязных комьях земле неразличимую черту.
- Переступивший эту черту будет обвинен в вооруженном нападении, непослушании правительству и расстрелян! - тихо произнес капитан и добавил ординарцу: - Повтори!
Пропитым, томимым с похмелья рыком, источая перегар баронской водки, ординарец прокричал приказ.
Из первых рядов люди невольно подались назад.
А капитан, потешившись, велел поджечь постройки.
Самый меньший домочадец Эрнеста Крива лежал в санках, закутанный в лоскутное одеяльце, но тут высунул из-под дерюжки свой озябший кулачишко с зажатой в нем веревочкой, на которой по ветру болтался свиной пузырь с гремящими горошинами.
Казаки как раз поджигали стоявшую на отшибе, у печки, баню.
Отсветы пламени причудливо обтекали прозрачный кокон, и сквозь пузырь капитан увидел, как вспыхнула банька, и ему припомнилось детство и сказки про гномиков: гномики всегда селились в таких баньках по берегам речек или в оврагах, так и казалось, что банька та сказочный домик внутри пузыря, и сухие горошины в нем мечутся, как ошалевшие гномики, потому что жилище их полыхало жарким пламенем, и сердце капитана болезненно сжалось, в огне сгорала сказка его детства, сгорали мечты о гномиках, и взгляд капитана скрестился с веселым взглядом мальчугана, - смелый такой мальчишка, крестьянская кровь, ему была по душе вся эта кутерьма, крики людей, мычание скотины, и сквозь рев пожара отчетливо было слышно, как мальчонка причитал мелодичным своим тоненьким голосишкой:
"айяйяяай, тая, лака, алаалаа", и капитан улыбнулся ему.
Один из солдат, только что подпаливший избу, увидев эту улыбку, прослезился, растроганный до глубины души.
Нет, мальчонка не ведал ни зла, ни добра, мальчонка точь-в-точь как капитанов отпрыск, лепетал мелодичным, тоненьким голоском, но с грохотом рухнул коровник, и вопли животных захлебнулись в реве огня, и на миг в душу капитана закралось сомнение. Его убеждения, эти прочные мостки над пропастью, треснули, и капитан поскользнулся и чуть не упал на обледенелой дорожке от колодца к коровнику - от жары лед начал подтаивать. Не дай бог! От нахлынувшей злобы у капитана в глазах помутилось. Он понятия не имел, что натворил этот крестьянин. Это они, проклятые социалисты, на японское золото подкупленные, виноваты в том, что он, капитан Рихтер, докатился до того, что сжигает гномиков своего детства. Он чувствовал, как низко пал; разве так их следует наказывать, нет, нужно придумать что-нибудь потоньше: огонь сжигал имущество крестьянина, зато какой пожар разгорался в сердце того же крестьянина?
Вырастут дети, что мы им скажем?
Не мутите воду в озере,
Не срывайте белы лилии?
Ночью в сотнях крестьянских дворов горели фонари, ночью, словно фонари, горели сотни крестьянских дворов, и крестьяне отправлялись на смерть или в ссылку, отправлялись с подводой, наскоро заваленной пожитками, отправлялись совсем без ничего, их имущество забирали в казну, дома сжигали, крестьян высылали в глубь империи, распихивали по отдаленным сонным губерниям, подальше от мятежной Москвы, подальше от взбудораженного Петербурга; просторные сонные губернии пребывали в спячке, совсем как громоздкие, дождем залитые стога сена, и в те стога проникали ровным пламенем горевшие люди-факелы.
Паства негромко подпевает.
Берзини, Карклини, Лапини, Ивини,
Калныни, Лиепини, Клявини, Чиепини,
Стабини, Риекстини, Риетыни, Риныни,
Страздыни, Звирбули, Думпи, Цирули,
Лачи, Вилки, Курмьи, Стирнас,
Клявас, Эглес, Берзы, Дзилнас,
Гравас, Каркли, Калны, Леяс.
Сотни людей разных фамилий брели усталым шагом, по временам украдкой оглядываясь назад.
Сегодня вы нас, завтра мы вас.
И не знать на земле покоя тем, что других обидели.
Неумолим железный закон жизни. И люди верили.
Придет их час, Наступит Час. железной хворостины. Дети наши станут хворостиной, Будущее наше станет железом. Народ поднимется. Единство наше вызвонит час, Пролетарии всех континентов, всех заброшенных остроBOB, всей земли, всех перешейков и мысов, всех вулканов пролетарии - соединяйтесь!
VII
Да втором этаже пятиэтажного доходного дома под номером пятьдесят шесть по Александровской улице, в конспиративной квартире сидел за столом мужчина богатырского сложения. Его перепачканные пальцы проворно двигались, выбирая из наборной кассы литеры, составляя из них слова и предложения. Закончив строку, человек вставлял ее в раму, а сам принимался за следующую.
Тут же под рукою нержавейкой поблескивал самодельный пресс.
Человек работал с восьмиточечным петитом, хотя некоторые статьи, информации и сообщения он охотней бы набрал двухкратным цицеро.
Само собой понятно, он бы лучше справился с работой за каким-нибудь линотипом фирмы "Роджер и Брайт" или "Моргенталером", но приходилось корпеть в тишине, у каждой работы своя технология, по Риге рыщут жандармы, разыскивая типографию нелегальной "Цини" и с выходом каждого нового номера у жандармского начальника подскакивает кровяное давление.
Наборщик чаще всего вынимал из кассы наиболее ходовые в латышском языке литеры "а", "с" и "е".
Шрифт был отлит из хорошего сплава, состоявшего из семидесяти процентов свинца, двадцати двух процентов сурьмы и восьми процентов олова, тем не менее, печатая большие тиражи, не снившиеся ни одной из легальных газет, литеры вконец поистерлись, самое время раздобыть новый комплект; нет никакого смысла подновлять старый, смешав истершиеся литеры с нестершимися, набор получится неопрятным, неровным, неудобочитаемым, а "Циня" всегда гордилась своей печатной техникой, старалась держать марку.