Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иными словами, все осталось по-прежнему: распадающаяся семья и все более успешная попытка встроиться во французскую историю. С профессиональной точки зрения коронация стала одной из вершин карьеры Гюго. Его откровенно старомодную оду – одно из последних в своем роде произведений признанного поэта, если не считать поэтов-лауреатов, – опубликовали в нескольких газетах. Король, который «сиял, как маяк над волнующейся толпой», купил 300 экземпляров, заказал специальное роскошное издание в королевской типографии и наградил Гюго обеденным сервизом севрского фарфора{332}.
Последующая выгода от поездки в Реймс была значительно более ценной, чем гонорар, престиж и обеденный сервиз, такой роскошный, что им не пользовались в повседневной жизни. Гюго провел неделю в обществе человека, которого вскоре назовут «наставником романтизма», и так хорошо усвоил его уроки, что вскоре задвинул Нодье на задворки истории литературы.
Слово «влияние» обычно вызывает в воображении приятный образ сотрудничества или естественной близости. То, что сделал Гюго, можно сравнить разве что с рейдерским захватом. Практически во всех новых аспектах его творчества, начиная с 1824 года и до романтического «путча» 1830 года, чувствуется влияние Нодье: нападки на объединения классицистов, обожествление Шекспира (чье творчество Гюго открыл для себя лишь в 50-е годы XIX века){333}, пародии на классический стиль в «Новых одах» (Nouvelles Odes){334}, научный подход к фольклору и сверхъестественному, убийственный юмор и открытие исчезнувших цивилизаций на руинах того, что расчищалось во имя прогресса или ради прибыли{335}.
Нодье, кроме того, научил Гюго эксплуатировать коммерческий потенциал романтизма. «Писателей-классицистов хвалят, а романтиков читают», – заметил он в своей рецензии на «Гана Исландца». Далее он писал, что «Виктор Гюго думает на четырех или пяти языках» и что распродано «12 тысяч экземпляров» «Гана Исландца» (неплохо для книги с тиражом в 1200 экземпляров){336}. Гюго понял намек. В предисловии ко второму изданию «Гана Исландца» он скромно ссылался на «огромный и широко известный успех данного произведения».
Прибирая к рукам труд Нодье, Гюго руководствовался своим смертоносным чутьем – тем же чутьем, что заставило его сломать гильотину на главной площади Безансона, разбить свое творчество на фрагменты, издавать некоторые лучшие свои произведения под псевдонимами и прославлять замечательных людей, которые вдохновляли его творчество. Гюго непреодолимо влекло к самоуничижению.
В общественном отношении поездка в Реймс знаменовала собой огромный успех. Нодье радовался, видя, как наслаждается жизнью пуританин Виктор Гюго. Он уже задумал еще одно бесплатное путешествие. Они с Гюго возьмут жен и художника Гюэ и отправятся в Швейцарские Альпы, в имение Ламартина в окрестностях Макона. Отпуск оплатит издатель Урбен Канель. В обмен Канель получит сборник рисунков, прозы и стихов, который будет называться «Поэтическое и живописное путешествие на Монблан и в долину Шамони». «Две тысячи двести пятьдесят франков за четыре несчастные оды, – говорил Гюго отцу. – Неплохая плата… С нами едет Нодье»{337}.
2 августа 1825 года они отправились в путь в двух экипажах. Приключение оказалось не таким увлекательным, как рассчитывал Гюго. Туристы давно облюбовали дорогу в Швейцарию; даже в 1825 году нужно было очень постараться, чтобы обнаружить по пути что-нибудь неожиданное. Правда, им удалось сделать несколько неплохих набросков для альбома. Стройного светловолосого Виктора Гюго запечатлели в тот миг, когда его арестовал жандарм, не поверив, что молодой человек носит свою ленту ордена Почетного легиона. На другом наброске Виктор Гюго поднимается на Монтенвер; из-за беспечного гида он едва не погиб. Адель клянется, что больше никогда не отправится «бродяжничать». Для нее поездка стала ужасным переживанием; она вспоминала ее сорок лет спустя, когда писала биографию мужа и перечисляла все тяготы путешествия.
Сам Гюго написал краткий отчет, в котором явственно слышатся интонации Нодье. Такие заметки вполне можно было написать, не выезжая из Парижа. Происшествие, сыгравшее важную роль в той поездке, было прямо противоположно тому, что надеялись найти в путевых записках его читатели-романтики, поэтому он никогда о нем не упоминал. Только Адель запомнила, какое глубокое впечатление оно произвело на ее мужа. Поддерживая свой рыцарский образ, Ламартин в последнем томе своих «Посланий» пригласил Гюго в «заброшенные руины» своего древнего замка. Он описал две башни, «закрытые краской Времени», плотно увитые плющом, в котором гнездятся вороны: «Туда дружба зовет тебя». Приехав, Гюго увидел современную виллу с плоской крышей и желтыми стенами. Заметив его изумление, Ламартин объяснил, что серый камень наводит тоску, а из-за плюща возникает сырость. Вот вам и «Поэтическое и живописное путешествие»! Гюго пришел в ужас от «улучшений», произведенных Ламартином. Его обманули!
Перед нами возможность по-настоящему постичь суть Гюго, куда более откровенная, чем снимки и рисунки. Путевые записки – не фантазии Ламартина и его современников, но отражение того, что он видел на самом деле. Гюго вынашивал в корне неверное понимание движения романтизма, которое он собирался возглавить. Он не понимал, что его романтическое путешествие было романтическим именно потому, что их идеальные ожидания не оправдались. Нодье дал ему точку отсчета, с которой можно было смотреть на жизнь и дальше, и, как ни странно, роль «Виктора Гюго» в 1825 году как будто принял на себя Шарль Нодье. Он вел себя в точности так, как вел себя Гюго в своих последующих путешествиях: ел местную еду, сочинял немного нелепое попурри из местных легенд и собственных возвышенных рассказов, оставлял остроумные напоминания о своем пребывании. Заполняя журнал регистрации в одном женевском отеле, он написал в графе «Цель визита»: «Приехал свергнуть вашу республику». Так он отреагировал на многочисленные таблички «По газонам не ходить», которые то и дело попадались им на глаза. Гюго повторял «богемное» поведение друга в последующих поездках, старательно уделяя внимание мелочам.
«Поэтическое и живописное путешествие» так и не увидело света, потому что Канель, один из невоспетых покровителей движения романтизма, обанкротился{338}. Вместо этого Гюго приступил к созданию своего двойника. Из рассказа о восстании рабов на Сан-Доминго, напечатанном в «Литературном консерваторе», он сделал короткий роман. Любопытно, что он добавил нового персонажа: неуловимого колдуна вуду, карлика по имени Хабибра.
Второй вариант «Бюга-Жаргаля» вышел в свет анонимно в январе 1826 года; его критиковали за откровенное отсутствие реализма. Как ни странно, яблоком раздора для большинства критиков стал не карлик, а порабощенный африканский принц. Даже шестьдесят лет спустя многие считали, что Бюг-Жаргаль «слишком неистов и будоражит воображение»{339}. Леди Морган нашла героя «слишком добродетельным», ибо, по ее словам, «физиологи установили, что африканцам такие качества несвойственны». В «Глобусе» писали, что немногие белые, не говоря уже о неграх, способны служить такими образцами храбрости, великодушия и хорошего вкуса…{340}
Короче говоря, «Бюг-Жаргаль» – превосходный образец творческого воображения, которое поднялось над предрассудками своего времени. Хотя в романе и развивается мысль о неистощимой сексуальной потенции чернокожих и хотя чернокожие персонажи, подражающие своим белым хозяевам, выглядят зловеще или нелепо, после эпизода, в котором Бюг-Жаргаль спасает белую героиню от крокодила, западная литература приобретает одного из первых положительных чернокожих героев.
Интересно, что, переделывая рассказ в роман, Гюго избавлялся и от собственных предрассудков. Белый герой получил новое имя, Леопольд (так звали его отца) д’Оверни (родина Софи Гюго и один из ранних псевдонимов Виктора), таким образом, в герое он объединил своих родителей. Возможно, именно поэтому его герой так слаб с психологической точки зрения. Но красноречивое сочетание букв «юг» отдано чернокожему герою – как впоследствии негру Гомеру Огю, вскользь упомянутому в «Отверженных»{341}. Кроме того, если не считать черной кожи, его можно назвать двойником Гюго: «Высокий лоб – особенно удивительный у негра; презрительно выпяченные губы и ноздри, которые придают ему такой гордый и властный вид»{342}.
Может быть, поэтому консерватор Гюго поддержал одно из великих либеральных начинаний и выказал, по словам автора статьи из «Глобуса», «революционные» тенденции? Написанный восемнадцатилетним юношей и переписанный двадцатитрехлетним молодым человеком, «Бюг-Жаргаль» доказывал: сочувствие общественным, политическим и расовым изгоям сделало возможным испытывать сострадание к изгою в себе самом.