Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот абзац, даже одна фраза «как будто наугад» (comme au hasard) могли бы образовать основу целой главы в истории французской литературы: аналитическая, направленная на себя сущность на первый взгляд спонтанного нового течения, к тому времени давно уже набравшего силу в Великобритании и Германии. Нарочито небрежный набросок Гюго – жест в высшей степени показательный: как бы неуместный поступок со скрытым мотивом.
Представление примерно такого же рода предлагалось и гостям в новом доме семьи Гюго. Весной 1824 года они переехали из дома Фуше в квартиру на втором этаже в доме номер 90 по улице Вожирар: шесть маленьких комнат, комната для прислуги, погреб, дровяной сарай и «исключительное право пользоваться туалетом на площадке»{305}. Ежегодная рента, за вычетом налога на двери и окна, составляла 625 франков – эту сумму Гюго без труда выплачивал из своих доходов от творчества. В число гостей входили художники, Аший Деверья и Луи Буланже; они иллюстрировали как труды Гюго, так и его семейную жизнь, так как принадлежали к той же самой романтической Вселенной. Поэт Адольф де Сент-Вальри, еще один эмигрант из «Французской музы», наблюдал восхитительную сцену домашней жизни, похожую на «Любовь ангелов» Томаса Мура, только «гораздо поэтичнее». Ссылка на Мура немного иронична, что очень важно: подобно многим молодым парам, Виктор и Адель разыгрывали свой семейный союз на публике и приглашали гостей быть зеркалами их семейного счастья. Редактор новой либеральной газеты «Глобус» (Le Globe) точно знал, чем его просят восхищаться: «В крошечной гостиной над столярной мастерской по улице Вожирар я увидел молодого поэта и молодую мать. Мать баюкала на руках девочку нескольких месяцев от роду; она учила ее складывать ручки в молитве перед гравюрами Рафаэля с изображением Мадонны и Младенца Иисуса. Хотя сцена показалась мне немного натянутой, их наивность и искренность тронули и порадовали меня»{306}.
Драматург уже сидел за работой; он создавал видимость и предлагал красивые сцены зрителям, которые рады были обманываться.
И только за пределами дома рамка часто не вмещала портрет. Если не упомянуть о трех путешествиях, совершенных в 1825 году, от Гюго того периода не осталось бы почти ничего, кроме списка стихотворений и платежей.
Генерал Гюго пригласил Виктора с семьей навестить его небольшое имение в окрестностях Блуа: «Если ты любишь охоту, ты сможешь настрелять зайцев, куропаток и других созданий, которые гуляют у меня на воле»{307}. Вечером 24 апреля 1824 года Гюго, Адель и Леопольдина отправились в путь в почтовой карете. Дорожная тряска произвела на него обычное действие. За ночь он написал длинную балладу, «Два лучника» (Les Deux Archers). В среднем одна строка приходилась на каждые два километра: «Был час роковой, когда ночь темна… Когда путник спешит через поляну…»
Он был в веселом расположении духа, в котором легче писать мрачные стихи. Во-первых, его выбрали официальным поэтом на коронации Карла X, которая должна была состояться в Реймсе через несколько недель. Во-вторых, когда они в Париже садились в карету, к ним подбежал посыльный в ливрее с большим запечатанным письмом. Виктору Мари Гюго присвоили звание кавалера Почетного легиона. Обе почести доказывали, что двор прекрасно понимал пропагандистскую ценность романтизма: возвращаясь к средневековым истокам, он укреплял свои позиции в культуре.
В позднейшем отчете Гюго, возможно ради удобства будущих биографов, совместил три события – отъезд в Блуа, орден Почетного легиона и балладу{308}. Такая натяжка рисует символический автопортрет и подтверждает равенство Гюго с отцом. Он, конечно, не мог знать, что в будущем балладу о двух лучниках, которые богохульствуют рядом с уединенной башней и которых ночью убивает таинственная сверхъестественная сила, назовут сказкой о двух Викторах Гюго, охваченных эдиповым комплексом{309}.
Целых три недели генерал Гюго и его младший сын вели себя как старые друзья. Поскольку в имении была жена генерала, а разговоры в основном вращались вокруг малышки, щекотливых тем вроде политики, Эжена и первой госпожи Гюго легко можно было избежать. Генерал увлекся поиском сокровищ и пригласил Виктора посетить раскопки. Виктор увлекся римскими и галльскими древностями; позже он начнет общенациональную кампанию по сохранению старины. Они посетили величественный, разрушающийся остов замка Шамбор, в котором Гюго увидел пример более старого подхода к древним памятникам. «Все виды волшебства, поэзии и даже безумия представлены в восхитительном беспорядке этого дворца рыцарей и фей, – признавался он в письме Сент-Вальри, употребляя все свои любимые слова. – Я вырезал свое имя на верхушке самой высокой башни и забрал с собой на память замшелый камешек и щепку от оконной рамы, на которой Франциск I нацарапал строки: Souvent femme varie/Bien fol est qui s’y fie!»[12]{310} Неплохой довод в поддержку Гюго. Он считал, что печатное слово положило конец более старой форме письма, архитектуре.
Самое яркое событие той поездки в Блуа проскользнуло между трещинами более крупных событий 1825 года. Однажды вечером, сидя на террасе загородного имения генерала и глядя на пустоши и тополя, поэт, которому вскоре предстояло восславить восшествие монарха на престол, написал странно невыразительное стихотворение о захваченном восточном городе: «Восточный гимн»{311}. То было первое стихотворение будущего сборника «Восточные мотивы» (Les Orientales) и одно из очень немногих написанных им стихотворений, которое как будто не призвано запечатлеть какое-то общественное или частное событие, хотя оно было написано в тот день, когда его официально приняли в орден Почетного легиона.
«Восточный гимн» легко принять за сцену современной войны и защиту французского империализма; и все же умирающие обитатели безымянного города всего лишь предлоги для красивого описания языков пламени, которые весело вздымаются над местом трагедии. И вот, когда картины становятся поистине ужасными, когда топят зарезанных священников, Гюго вдруг взрывается аллитерациями, которые возмутили бы членов Французской ака демии:
Les prêtres qui priaient ont péri par l’épée[13].
И «крошечные дети, раздавленные булыжниками брусчатки» (любопытный образ для любящего отца) умирают роскошной, долгой смертью в дерзкой романтической строке с анжамбеманом[14].
Кровожадность Гюго тем удивительнее, что на данном этапе жизни его едва ли можно назвать плодовитым поэтом. С 1824 по 1827 год он в среднем писал всего по две строки в день. Общий размер его трудов и продолжительность жизни предполагают постоянный и регулярный труд. Как иначе мог он сотворить такую груду рукописей? При ближайшем рассмотрении становятся заметны огромные промежутки, в течение которых его мозг как будто повторно переваривает все то, что он придумал. В 1826 году Гюго создал всего одно стихотворение. Периодичность его стихов часто зависит от контрактов с издателями. «Восточный гимн» принадлежит к сочинениям другого рода, созданным не для печати. Постепенно, по мере того как Гюго учился управлять неожиданными «завихрениями» своего разума, такие стихи становятся неотличимыми от «товара, предназначенного для продажи».
Захваченная в миг своего творения, восточная фантазия из долины Луары – ключ к тому направлению, какое приняли его мысли. В «Восточной фантазии» он не только отпускает слова на волю, позволяя им резвиться по их желанию. Здесь впервые равнодушный властитель видится глазами масс. Явление, вскоре удивившее друзей-роялистов Гюго, вначале проявилось в стихах, на том уровне, где политические убеждения едва ли существуют и где всем управляют различные формы жизни: «Слова знают тайну этого сфинкса, человеческого мозга». «Мрачные орды приходят и уходят». «От их дыхания… неясная громада медленно роняет свои листья»{312}.
Напрашивается догадка, что при создании стихов Гюго слушал другой голос, другой разум, противоречивший ему самому. Догадку можно проверить с помощью одного статистического опыта. Если посчитать количество совпадающих звуков в каждой рифмованной строфе, получатся в среднем такие результаты, с интервалом в три года[15]:
1816—2,14;
1819—2,23;
1822—2,58;
1825—2,67.
Количество рифм неуклонно растет. Начиная с 1822 года их становится больше, чем в стихах любого другого поэта. Такого еще не было во французской поэзии, тем более до периода классицизма. Цифры отражают стремление отпустить слова на волю, позволить им диктовать значение стиха, сводить смысл к звуку. Кроме того, они раскрывают жизненную связь между стихом Гюго и его восприятием реальности.
Когда французская армия в 1823 году приняла участие в гражданской войне в Испании, чтобы посадить на трон короля из дина стии Бурбонов, Гюго воспользовался экспедицией как предлогом для оды, посвященной отцу. В ней он довольно искусственно сравнивал разрушителя Бургоса с роялистами: