Колыбель в клюве аиста - Исраил Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лидина квартира обратилась в больничную палату, а хозяйка ― в сестру милосердия: она звала докторов, бегала в аптеку, поила, кормила. Что и говорить, стала она мне как родная. С того и началось. Как-то, на пятые или шестые сутки, почувствовав себя сносно, я стоял у окна, рассматривая день во дворе. Вернулась Лида. После обязательных слов приветствия я произнес что-то о своей болезни, назвав в шутку нынешнюю обстановку домашним лазаретом. Лида ушла к себе в комнату, вскоре оттуда послышался ее голос:
― Каким находишь лазарет? Не надоел?
Будь моя воля, ― молвил я в тон, ― я бы не стал выписываться.
То был короткий диалог, из тех, что тут же исчезает, не задерживаясь в памяти, и я не знал, что Лида так серьезно воспримет сказанное. Но и в самом деле уходить не хотелось. Куда? В снежную крупу? К людям, без тяги? Удерживала не мрачная перспектива оказаться в неприкаянности ― ушел бы, ей-богу, рванул, плюнул на сумерки, если бы не сознание большого чувства к Лиде. Я искал и находил в ней другие качества ― те, отчего становилось одновременно радостно, тревожно, неловко. Я мысленно ставил себя рядом с нею, оценивающе приглядывался и в смятении отступал: казалось, что добрые ее отношения ко мне определялись чувством жалости, жалости к повзрослевшему парнишке из детства. То есть, казалось, что у нее все в сумме смахивало на ностальгию по детству. Не более ― не менее!
И вот этот диалог. Лида, переодевшись, вошла. Какая-то сила будто приказала мне не оборачиваться, я по-прежнему смотрел в окно, на шахту двора, на крыши с пологим скатом, выбеленным снегом.
― Собираешься "выписываться"?
Я обернулся ― Лида извлекла из шкафа чайник, собралась на кухню, но желание услышать ответ, вероятно, заставило задержаться.
― Да.
― Когда?
― Лучше сегодня, всему нужна мера. Показалось, что ответ не произвел на нее ни малейшего впечатления. Она произнесла коротко "вот как", не то "что ж".
Потом с другими мыслями и настроением, не знаю уж по чьей воле, я рассматривал семейные (в большинстве, любительские) фотографии, внимательно разглядывал снимок Савиных военных лет: огромные глазища, голова, увенчанная пилоткой (такую, кстати, носил и мой отец), сжатый рот ― таким видел его я недавно, в памятный вечер, после неудачной попытки пробраться к гробу Сталина. Припомнил детали. Савин, услышав тогда о давке, бросил в сердцах:
― Крупорушка! Нелегкая толкнула вас под жернова!
― Так ведь Сталин! ― вырвалось тогда у меня. Савин оглянул поочередно на нас, и я увидел, как захлопнулся жестко его рот...
Остальные фотографии перебирал я машинально.
― Знаешь, что подумалось сейчас? ― послышалось рядом. ― Что-то похожее на предчувствие: вот уйдешь ― и прощай! ― не увидимся.
― Почему? ― я увидел в грустной ее улыбке созвучие с моими переживаниями.
И уже не помню, как положил руку на Лидино плечо, как дотронулся до волос, как стал перебирать их все то, что произошло затем, напоминало сумасшествие...
3На другой день помчались в ЗАГС. Огорчились, услышав об испытательном сроке, о ритуале со свидетелями ― вот такая ерундистика.
Но дождались-таки своего. И свидетели нашлись. С ее стороны: Лутцев с робкой девицей-сокурсницей, будущей женой, не то дочерью, не то племянницей известного зодчего. И моих: двое приятелей по общежитию ― оба в геологической экипировке: форменки с надраенными до блеска бронзой вузовских отличий, с тщательно выглаженными брюками. Тут же, в соседней комнате, после того, как мы оставили "для истории" свои автографы, а Лутцевым с помощью традиционной бутылки шампанского произведен салют в нашу честь, мои парни с нарочитой серьезностью извлекли бутылку "Московской", пару граненых стаканов, банку с соей. Шутка имела успех. Лутцев окрестил парней "соевыми братьями"... Свадебный стол олицетворял союз профессий ― геолога и зодчего. Где-то к полуночи "союз" едва не распался ― один из "соевых друзей", молчун-молчуном, вдруг побагровев, ни с того ни с сего тюкнул в подбородок очкарика-архитектора! Пострадавший долго ползал под столом в поисках очков. Нашел, нацепил, затем, осклабившись в улыбке, понес потрясающую чушь о диалектике стихийного и цивильного; ничего, разумеется, в его речи не было, но гости почему-то засмеялись ― напряжение спало, "соевый друг" бросился лобызать очкарика, а Лутцев немедленно поделил между ними последний апельсин и сказал в тосте ― к счастью, в одном из последних, ― что бемс, мол, великолепно украсил застолье... До мелочей запомнилась свадьба ― слово-то какое! Лутцев вытащил на пятачок подругу, лихо отбацал буги-вуги, а закончив, похлопав ее по плечу, сказал:
― Молоток! Ты у меня настоящий мужчина!
Отовсюду слышалось:
― Железно! Железно!
Потом гости разъехались, но подоспела, к превеликой Лидиной радости, Савина-мама; она устало грохнулась в кресло, попросила воды. ("Артур, голубчик, сбегай на кухню за водичкой!") Закопошилась в сумочке, извлекла сигарету ("Артур, ты не куришь? Преотлично ― держись на приличной дистанции от пакостей!.."), затянулась, придя в себя, повела рассказ об авиазлоключениях, о том, как болтануло неподалеку от Актюбинска, перед посадкой самолета ("Лида, где пепельница? Поройся в серванте ― не могла же она исчезнуть!"), о том, как затем вместо западного направления самолет вдруг повернул назад ("Подумалось: уж не посыпались ли на Москву айсберги?"), о том, как она, к величайшему разочарованию, вместо планируемого Внуково, очутилась в незапланированном аэропорту все того же Актюбинска! ("Я же говорила, что в серванте! Вот она, оранжевая отрада! Я эту вещь, дети, с вашего позволения, экс-пропри-ирую..."), о том, как затем снова взяв курс на запад, после остановки в Актюбинске, оказались... в Куйбышеве. Рассказывала Савина-мама, разумеется, и о жизни в Карповке: "Ставили "Платона Кречета". Платона играл Мирсаид Рахманов. Ты должен знать его, Артур. Он учитель физкультуры. Он помнит тебя. Папе поручили роль... ну, типа... того, что чинил пакости благороднейшему Платону. Досталась и мне роль ― не сказочная, далеко не сказочная ― каковы сами, таковы и сани ― и все же роль. В разгаре спектакля ― новость: прибегает посыльный из больницы, туда привезли тяжелобольного. Доктора, мол, в растерянности ― просят папу срочно прибыть.
Ну, а дальше, понятно, папа прямо в гриме этого типа мчится в больницу. Паника! Рахманов мечется кречетом, извивается и пикирует, пикирует и снова извивается! Успокоившись, находит выход: объявляет перерыв, затем ― не возвращать же зрителям деньги! -~ решается вместо спектакля дать... концерт! Что было! На лету сбивали программу, уговаривали аккордеониста, меня, еще кого-то. Почти половина нагрузки пришлась на долю Рахманова: он объявлял номера ― о, если бы вы видели, как он суетился за кулисами, как преображался, приосанивался, выходя к публике! Он рассказывал анекдоты. Ребенок папе: "Папа, в кувшин с молоком попала мышка!" ― Папа малышу: "Ты, надеюсь, извлек ее оттуда?" ― "Не-е, я затолкал туда кошку"... Не бог весть что, а публике смешно... он выступил с акробатическим номером ― да! да! Артур! Но почему вдруг "Артур" ― ведь у вас вполне приличное имя ― ох, эти Роберты, Альберты, Изольды, Германы, Жанны, Генриетты! Хорошо ― пусть Артур. Артур, принесите стаканчик воды! Хотя вот вода... Я спела: "Что ты жадно глядишь на дорогу". Не сказачно ― вполне сносно. Потом пошли дуэты ― все хуже и хуже. Освистали... Благо, у тамошней публики не в моде такие впечатляющие методы протеста, как забрасывание тухлыми яйцами и помидорами. А ведь там завал тухлых яиц и гнилых помидоров ― провинция! ― бери и кидай, в кого пожелает душа! Дальше. Прибегаю домой. Разгромленная. И что вижу? Папа как ни в чем не бывало отхлебывает чай... Интересуется. Елейно. Мол, как закончилась история с бедным Платоном. Мол, как оценивает спектакль большая пресса?"
Савина рассказывала с такой охотой, что у непосвященного могло сложиться впечатление, что прилетела она с одной целью ― поделиться своими переживаниями по поводу самодеятельного спектакля. Но мы-то знали, что не так. И, действительно, оборвав рассказ о бедном Платоне на интригующем месте, она вдруг спохватилась, сделала продолжительную паузу, скомандовала:
― На колени! Для родительского благословения!
Она обняла меня, чмокнула в щеку, поцеловала дочь, потом прошлась по комнате, смоля сигарету:
― Вы спятили... Ставите в известность родителей в самую последнюю минуту. Я совершаю сальто-мортале, а вы в эти минуты штурмуете ЗАГС... ― Савина грустно оглядела нас, извлекла из сумочки конверт, протянула Лиде, но раздумала ― отдала мне: ― Артур, милый, это вам.
То было письмо Савина-отца нам, молодоженам.
"Запомните, ― писал Савин, ― брак подобен магазину. Я прожил достаточно долгую жизнь, потому смею полагать, неплохо знаю заведения подобного рода. И тут и там все разложено по полочкам. Любовь? Пожалуйста ― сразу на нескольких полках и в наилучшей упаковке; здесь же в не менее изысканных обертках ― благополучие, удача. Словом, дети, с наступлением счастливой поры в жизни! Готовьте сумки, кошелки, корзины, бидончики, сетки ― и смелее в магазин!.."