Голд, или Не хуже золота - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сделал огромные успехи как писатель, — запустил пробный шар Либерман, окрылившись вдруг надеждой. — Я теперь гораздо смелее в выборе слов, когда говорю о политике, к тому же я шире использую эпиграммы и парадоксы. — Достав откуда-то из глубин своего засаленного и помятого одеяния экземпляр следующего номера своего журнала, он принялся листать страницы, наконец нашел то, что искал — постоянную рубрику, смело озаглавленную: «Откровенные признания откровенного издателя. М. Г. Либерман, издатель». — Послушайте, до чего я дошел, — возбужденно выкрикнул он и приготовился читать. — Хватит риторических вопросов, — воскликнул он и начал: — «Что же тогда скажем мы тем, кто протестует, утверждая, что это может привести к войне? Я без колебаний говорю им: так пусть же будет война». Ну, как? Я всего лишь пристыдил и облил презрением весь этот ваш трусливый восточный либеральный истэблишмент, всех, у кого сдают нервы. Эту фразу, — он не смог удержаться от примечания, — я позаимствовал у Генри Киссинджера.
— Ты позаимствовал ее у меня, — негодующе поправил его Голд, выудивший эту цитату из нелестной характеристики, данной бывшему государственному секретарю в Нью Рипаблик; эта фраза вкупе с безумной догадкой его отца впервые натолкнула Голда на подозрения и была его путеводной звездой в ходе развития тайной и замечательной гипотезы о том, что Генри Киссинджер — не еврей.
— «Наша воля к сопротивлению угасает, тогда как воля русских разгорается», — продолжал давить Либерман. — А вот еще одна неплохая: «Если мы готовы идти в бой всякий раз, когда под угрозу поставлены наши жизненные интересы, то я утверждаю, что мы должны идти в бой всякий раз, когда нашим жизненным интересам ничто не угрожает, чтобы ни друзья, ни враги не сомневались в наших намерениях». В конце концов, — игриво резюмировал Либерман, с наслаждением пробегая своими крохотными глазками по колонкам текста, — зачем делать ядерное оружие и бомбардировщики, если мы не собираемся воспользоваться ими? Это просто пустая трата средств, а вот в этом месте… в этом месте я напускаюсь на слабаков, пугающихся перспективы множества жертв, к которым мы должны быть готовы, и потерь, которые неизбежны. Что-нибудь не так? — Либерман ошалело отпрянул, смутившись под двумя каменными взглядами, которые, как он вдруг понял, устремлены именно на него.
— Если ты не прекратишь вести подобные речи, — мягко предостерег его Помрой, — то мы больше не позволим тебе общаться с нами.
На глаза Либермана неожиданно навернулись слезы.
— Извините, — сказал он и повесил голову.
Чувства Либермана были уязвлены так глубоко, что на десерт к кофе он заказал пирог с творогом и клубникой.
— Кого ты имеешь в виду, — спросил Помрой, когда появился и ушел официант, — говоря «мы»? — Он смотрел на Либермана сквозь стекла больших очков в роговой оправе своими излучавшими тихий гнев глазами.
Либерман надолго задумался, пытаясь угадать.
— Правительство.
— Правительство — существительное единственного числа, — сказал Помрой. — А мы — местоимение множественного. Ты взял себе отвратительную шовинистическую привычку говорить мы, нас и наши, говоря о стране, правительстве, наших предках. Твой предок ощипывал кур в России.
— В Моравии, — поправил Либерман.
— Что это за «мы», которые должны быть готовы к жертвам и потерям?
— Говоря «мы», он имеет в виду «их». Вот ведь говноед!
— Я могу откорректировать! — попытался уверить их Либерман, артистично вскинув руки. — Если нужно, я умею быть гибким.
— Знаю я эту твою гибкость, — угрюмо упрекнул его Помрой, и Либерман покраснел. — Я снова видел твое имя в газетах среди имен присутствовавших на еще одном обеде, устроенном твоими вонючими фашистами. Воображение мне отказывает, — продолжал Помрой, и удивления в его голосе было не меньше, чем упрека. — Что происходит в твоей голове, когда ты сидишь там и слушаешь этих антисемитов? О чем ты думаешь?
Либерман опустил глаза.
— Я повторяю таблицу умножения, — стыдливо ответил он.
— Ты аплодируешь? — спросил Голд.
— Нет, — ответил Либерман. — Клянусь, я в буквальном смысле в течение всего обеда сижу на обеих руках.
— Как же ты ешь? — спросил Голд.
— Ну, я же говорил фигурально.
— Почему же ты тогда сказал «буквально»? — сказал Помрой.
— Мне нужно пописать.
— Вот идет человек, — сказал Голд, — без единого положительного качества. Он даже понятия не имеет о том, что он шут.
Но отвлечь Помроя было не так-то просто.
— Значит, ты едешь в Вашингтон, — сказал он, посмотрев на Голда взглядом, который тому было нелегко выдержать. — Как это отразится на книге, которую ты мне должен?
— Это неизмеримо обогатит ее, — ответил Голд, чувствуя себя не совсем в своей тарелке. — Часто ли еврей из бедной семьи эмигрантов оказывается на высокой должности в федеральном правительстве?
— Слишком часто, — сказал Помрой и прослезился. — Мой отец впал в старческий маразм. Он больше не узнаёт меня, а когда я прихожу к нему в дом для престарелых, он говорит всякие безумные слова. Он называет меня доктором и судьей и не понимает, зачем я пришел. На прошлой неделе какой-то слепой избил его тростью, а он даже не помнит об этом. У него диабет, и может быть, ему придется ампутировать обе ноги, а он и не поймет, что с ним случилось. Я не могу оставить его там и не могу взять его домой. Я не хочу из-за него разрушить мою семью. Я даже не знаю, зачем я хожу к нему. Никого ближе — родственников или друзей у меня нет, и мне не с кем поговорить, кроме тебя.
— У меня куча близких родственников, но мне тоже не с кем поговорить, — сказал Голд. — Моему отцу сейчас восемьдесят два, и он не желает возвращаться во Флориду. Я не хочу, чтобы он заболел здесь. Я вот уже пятнадцать лет, затаив дыхание, жду, что с ним что-нибудь случится. Я боюсь, что это произойдет, я боюсь, что этого не произойдет. Он все время задирает меня, а я все еще боюсь его. Всю мою жизнь он задирал меня. Все мое семейство считает меня неразумным ребенком. Они относятся ко мне, как к полоумному. И я с этим ничего не могу поделать без того, чтобы не выглядеть подлецом. Черт возьми, я в долгу перед всеми ними, но чувство вины ничего не меняет. Когда я поступил в колледж, мой старший брат пошел работать, и теперь он все больше и больше завидует мне. Я никогда не могу его переспорить и поэтому выхожу из себя, а ему именно это и надо. Моей старшей сестре Розе сделали сюрприз — собрались в ее честь в день ее шестидесятилетия, и у меня чуть сердце не разорвалось, когда я узнал, что она впервые в жизни праздновала свой день рождения. Я чуть не расплакался, когда ей пели «С днем рождения, Роза», но я чувствую, что ужасно далек от нее. Она вот уже сорок с лишним лет работает на одном месте и постоянно боится потерять работу. Ее муж выпивает, и здоровье у него начинает сдавать. Я должен отчитываться перед ними за каждый свой шаг.
— Почему же ты миришься с этим?
— Я не хочу, чтобы они считали, что я зазнался. Я рад, что моя мать умерла. Не хотел бы я видеть, как она страдает. Я не люблю Белл. Семейная жизнь нагоняет ужасную тоску. Как преподавание и писательство. Моей младшей сестре, которая живет в Калифорнии, уже сорок пять, и не исключено, что я до сих пор может быть люблю ее. Я чувствую себя отчаянно одиноким. Все, что я делаю, нагоняет теперь на меня тоску. Я хочу жениться на деньгах. Вытри глаза. Идет моравский поц. Мне жаль твоего отца.
— Так чья же это грустная история? — Помрой спрятал лицо за большим белым носовым платком, делая вид, что утирает только губы. — Почему бы тебе не написать книгу об этом, если тебе действительно нужны значительные и неповторимые личные впечатления? — сказал он, снова овладев собой.
— Все вышло в лучшем виде, — игриво сообщил Либерман, снова усевшись на свое место с патрицианской повадкой человека, который воображает себя центром всеобщего льстивого внимания.
— Ты говоришь об автобиографии? — спросил Голд. Уголком глаза Голд увидел, как замер Либерман.
— Нет, не об автобиографии, — сказал Помрой. — Но вместо того, чтобы освещать еврейский вопрос в Америке вообще, я предлагаю тебе написать работу о твоем собственном опыте. Мне нравится мысль о «Луна-парке» и «Стиплчезе», портновских мастерских и торговцах вразнос. Что, «Стиплчез» действительно был занятным местечком?
— Это было просто названием. Никакого «Стиплчеза» на самом деле там не было.
— Вырасти в Кони-Айленде — наверно это было интересно. Я готов рискнуть за такую книгу тем же авансом. Я могу продать от десяти до пятнадцати тысяч экземпляров любой твоей книги. Если нам повезет с этой, то мы сможем продать пятьдесят тысяч.