Рожденные на улице Мопра - Шишкин Евгений Васильевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, боец, ко мне! Фамилия… Я заместитель командира полка по тылу, майор Осокин… Поручаю тебе охранять этот сейф… Здесь важные документы. Через час придет машина, погрузите его и в штадив. Ясно?
— Так точно, товарищ майор!
Василий не знал, что такое штадив, толком не ведал, чем занимается заместитель командира полка по тылу.
— Жди! Не смей уходить! Уйдешь — под трибунал! Через час будет… — майор запрыгнул в седло, и ускакал наметом по подстылой ходкой дороге. Даже не дослушал слова Василия:
— Товарищ майор, у меня только винтовка, патронов-то нету!
Час прошел, два минуло. Василий ходил возле большого металлического ящика, озирался по сторонам. Никаких машин, всадников, только пара подвод с ранеными проехали по селу. Где этот майор? Что там за документы? Надо было ему не свою — другую фамилию назвать. А вдруг бы майор проверил? Есть хочется. Он стерег от кого-то и для кого-то стальной гроб, пинал его, мучился ситуацией, в которую вляпался. Наконец пристроился на чурбане, уткнул нос в поднятый ворот шинели.
Проснулся Василий от неведомых голосов. Над ним стояли четверо немцев с автоматами, лопотали по-своему и давились от смеха. Где его винтовка? — об этом Василий подумал на секунду и забыл про нее навсегда. Один из немцев шмякнул его рукояткой автомата по шее — выбил из головы все наивные мысли.
В колонне бедолаг окруженцев Василий Ворончихин прошагал трое суток без еды и был сдан в лагерь для военнопленных. Здесь он часто будет мечтать о смерти. В лютую зиму с сорок первого на сорок второй годы в лагере участились случаи каннибализма.
— Так ты что ж, Васенька, тоже человечину ел? — спрашивала Василия родная тетка Алёна, когда горемыка племянник вырвался из вражеского плена и добрался, по счастью, до родственницы в недалеком от лагеря селе.
— Там, теть Алён, — не пряча глаза, отвечал Василий, — в человеке человечьего ничего нет. Ни жалости какой. Ни брезгливости. Голод выше всяких мозгов.
Зиму с сорок второго на сорок третий Василий провел на оккупированной территории, хоронился в подполе у тетки Алены, свет божий видел только в глухую ночь.
— К партизанам мне надо подаваться. Чего я тут, будто крот, впотьмах сижу? — изводил себя и тетку Алену Василий.
— Где ты их найдешь, партизанов-то? Патрули кругом немецкие. В каждого стреляют, в подозрительного. Пересиди. По весне, по лету наши, глядишь, придут. Полстраны под немцем. Успеешь еще навоеваться.
Освобождение пришло неожиданно, разом, словно гром среди ясного неба. По селу прокатили «тридцатьчетверки». Василий выбрался из своего схрона — сдался в ближнюю комендатуру.
Особист-дознаватель, худой, остроносый капитан, с узкими тонкими ладонями, на нескольких допросах пытал одно и то же:
— Где вы находились с такого-то по такое время? А с такого-то по такое? Как фамилия коменданта лагеря? А его заместителя? Не помните? Странно… Придется вспоминать… Кто был еще в той группе, которой удалось вырваться из лагеря?.. Почему именно он был старшим? Где вы с ним расстались? Как его фамилия?.. Опять не помните? Идите вспоминайте!.. Эй, охрана! Уведите в камеру!
Лежа на нарах изолятора особого отдела, Василий Ворончихин вспоминал цыганские чары, музыку шарманки и белого попугая, который вытащил судьбоносную карточку. Карточка наказывала так делать — он не делал. Вот и получай! А ведь цыганка прибавила: голова на плечах. И то верно. Почему кто-то другой за него должен думать. Сам за себя думай! Но думал, не думал Василий — выходило, что теперь судьба будет ему писана судом, трибуналом, остроносым дознавателем капитаном.
Алёна не бросила племянника на произвол судьбы. Стала ходить к следователю, уверяла: «Он ко мне худее хворостины приполз, есть не мог, желудок ссохся…» Алена даже обворожила следователя, устроила свидание, рассудив по-простецки: «Меня не убудет, а Васеньку вытащу». Дознаватель дело прекратил, «списал» Василия Ворончихина в штрафной батальон.
Беспогонный Василий Ворончихин понуро прослужил в штрафниках полтора месяца. В бою счастливо провоевал два часа. Рота ринулись на штурм высоты — Василия тут же срезало пулеметной очередью. Не на смерть! Стало быть, «смыл позор плена».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Месяцы лежанья на госпитальной койке в эвакогоспитале в Вятске. Затем военно-врачебная комиссия — и на год, до полного выздоровления, тыловая работа. Сперва Василий определился в литейный цех учетчиком, потом взял в руки формовочный ковш. На вредных производствах мужикам присваивали «бронь», да и война шла к развязке. В Нелидовку Василий Ворончихин не вернулся. Отец погиб на фронте, мать умерла, родной коммунальный дом сгорел.
… — Всё я, Валя, как будто виноват перед кем-то. Всё кого-то боюсь… Ишь вон, на день Победы, некоторые мужики вырядятся, медалей полна грудь. Вояки… А на фронт попали в году сорок четвертом, али пятом… Да кто сорок первого, сорок второго года не спробовал, тот и настоящей войны не застал… Перед сынами совестно. Никакой медальки не выслужил… Да еще сколь раз меня военкомовы особисты дергали!
— Что ты себя казнишь, Вася! Разве дети тебя судят? Ты что! А на остальных плюнь!
— Плюнул бы, да, видать, поздно. Жил согнутый и помирать так же придется.
— О какой ты смерти говоришь? Тебе токо пятьдесять в будущем году!
— Все равно нажился, Валя. Даже на гармошке играть не могу. Не пальцы скрючились, чего-то другое…
XЛитейщика Ворончихина Василия Филипповича сбил на железнодорожном полотне, прямо в цеху, маневровый тепловозишко. Тягач тянул за собой на открытой платформе горку металлолома к сталеплавильной печи. Машинист Степка Ушаков, мелкий моложавый мужичок, белобрысый, с морщинистым ртом и часто моргающими голубыми глазами, клялся и божился, что, завидев на путях человека, подавал сигнал. «Я гудю ему, гудю… а он, как нарочно, не слышит ни черта… Не уходит и все тут. Не обернется даже… Я по тормозам… да уж поздно…» Сигнала между тем, долгого, призывного, никто не слышал. Мявкнуло пару раз — слышали. А потом шип пара, скрежет стоп-крана. «Поматывало его. Пьяный, может, был», — прибавлял Степка Ушаков, окруженный мужиками из литейного цеха. «Водкой с одиннадцати торгуют. А тут — утро, смена только началась. Какой он пьяный?» — «Не знаю. С похмелья, может. Говорю вам, глухой будто…» — «А ты с какой скоростью внутри цеха ездить должен? А? Тише пешего! Где твой отцепщик был? А? Кто технику безопасности нарушил? А? Угробил мужика, сукин сын!» — «Вы чего, ребята? Разве я нарочно? Говорю вам, гудю ему, гудю. А он не подчиняется… А пьяный или нет — экспертиза покажет…»
Другой участник трагедии разъяснений дать не мог: Василий Филиппович лежал в заводской больнице с перебитым позвоночником, в бессознанье. Хирургам оставался малый шанс вытащить его с края гибели. Перед операцией врачи разрешили жене и детям подольше побыть у кровати больного. Главное, что больной после накачки уколами ненадолго пришел в себя, признал близких.
— Ничего гарантировать не могу, — с холодной честностью сказал хирург в строго-белом халате с ледяным отблеском на толстых очках.
Глаза Василия Филипповича открыты и отрешенны. Не понять — насколько он видит и осознает окружающий мир. В юности Василий Филиппович видел сотни смертей — на фронте, в концлагере. Повальное страдание уж если не закаливает, то выстуживает душу. Он смерти как состояния не боялся…
Сыновья Пашка и Лешка жили при мире и пока не догадывались, в чем суть смерти. Юный рассудок не приемлет тлена! Они стояли у кровати отца в неловкости, переминались, переговаривались меж собой о пустяках и глядели на отца не просто как на родного, а как на человека, с которым врачи затевают какой-то жуткий эксперимент, будто сыграют в игру «орел-решка»: выживет или не выживет. Никто результата не знает. Никто ни за что не ответит. Подспудно Пашка и Лешка искали в своем сознании подтверждения своей любви к отцу, думали о сострадании, которое не могли выразить словесно; мысли путались, оттого неуютно было от взглядов санитарок и больных с соседских коек.