Столыпин - Аркадий Савеличев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никогда Петр Аркадьевич не плакал, тем более в ночи, но кто-то же ласково осушал ему глаза? Пожалуй, нюни, как у несмышленыша какого. Это было смешно. Он, наверно, смехом захрюкал… розовобрюхий поросенок! Да, под нож идущий поросеночек. Уму непостижимо! Кто ж его может тронуть ножом?! И глаза-то утереть – с извинительным взмахом ресниц. С припевом каким-то, который был тише заснувшей внизу под обрывом неманской волны. Он гладил набегавшие волны освеженной рукой… и не мог нарадоваться наступившей тишине: вдруг улеглась волна-волнушка, да и все. Тихо трется, торкается под бочок, тоже утомясь от ночной возни. Но ведь утро и должно быть тихое?..
Обязательно тихое и счастливое.
Он оглядел сорванную с пуговиц ночную рубашку. Непорядок. Китайский шелк не любит, чтоб его драли, как холщевик. Уж не заболел ли он, чтоб в беспамятстве раздирать грудь?
Никого не было. Слуги, разумеется, без зова не входили. Лишь выкупавшееся в неманской воде солнце, прямо и бесстыдно заглядывало в приоткрытые окна. Оно с явным интересом взирало на очнувшегося после сна губернатора. Петр Аркадьевич?.. Ай-яй-яй, надо одеваться.
Он позвонил камердинеру, так и не придумав, что сказать в оправдание постельного беспорядка. Медведи здесь валялись, не иначе.
Но когда камердинер вошел, все необходимое само сказалось:
– Не здоровится, мой друг. Плохо спалось. Кошмары какие-то… В жару метался…
– Доктора прикажете?..
– Ага, прикажу… кофе в постель! Поваляюсь еще малость. А там подумаем, нужен ли доктор.
Пока камердинер занимался своими делами, он, уже совсем проснувшись, голосом вполне губернаторским себя посек:
– Дурак… ой, дурак! Доктора ему нужно! Батьку-генерала, чтоб приказал выпороть на плацу…
Кое-как, маленько оправил вокруг себя постель. А порванные пуговицы… да просто поглубже запахнуть рубашку, и вся недолга.
Так и сделал.
Мало ли какая дурь нахлынет во сне! Слугам ни к чему глазеть на беспорядки. Барин решил поваляться в кровати. Только и всего.IX
За лето 1902 года много больших и малых событий произошло в Гродно. Главным было – возвращение семьи из Германии.
Накануне Петр Аркадьевич своим губернаторским распоряжением установил себе отпуск, – конечно, поставив в известность министерство – и с середины августа по середину сентября провел в Колноберже. Он, кажется, отвык от семейной жизни и все воспринимал заново. И беготню сильно подросших малышек, и молчаливый, замкнутый образ старшенькой, Маши, и помолодевшие ласки идущей к сорока годам Оленьки. В полную-то силу ощутил все это, когда семья перебралась в Гродно. Дочки не могли набегаться по парку, – запоздалое бабье лето разгульно забирало свои права и носило их на оперившихся крылышках. Ольга, облюбовав на втором этаже огромного дворца жилое крыло, обставляла его со всей женской роскошью, сбивалась с ног. Вечером валилась в постель с неизменной усталостью:
– Ой, Петя, ноги отваливаются! Руки прямо не мои!..
– Чьи же, Оленька? – целовал он работящие руки.
– Машкины, Глашкины да вот Алесины…
– Ну, не самой же таскать диваны и навешивать гардины!
– Не самой?.. Забудь показать, как надо, так все сикось-накось перемешают. Кровать в новой спальне – прямо к окнам задвинули. Да еще и рамы на ночь раскрыть норовят. Страх какой! Ругаюсь, если твой старый слуга говорит: барин, мол, так любит, и на первом этаже открывал… А? Что еще любит наш барин?
Петр Аркадьевич чувствовал, что Ольга подбирается к чему-то очень важному для нее. Только не мог понять, с чего и почему.
Выяснилось в самом скором времени.
Нянюшка Алеся… та, прежняя… на правах мамки пятилетней Ары влетала, конечно, без доклада. Чаще всего в погоне за своей неуемной воспитанницей, которая не понимала, что родителям и без нее побыть хочется. Не очень-то понятлива была и сама мамка – почти что ровесница Маши. Хоть и неурочное время, а прибегала в слезах:
– Арабский меня дразнит, поет…
– Так прекрасно! – приходилось нарушать вечернюю идиллию. – Что поет-то?..
– Ой, стыдно, Петр Аркадьевич! Старшенькие про меня вирши сочиняют, а моя милая набарака певунчики пускае…
– Чего же лучше! – благодаря здешней Алесе он уже понимал белорусские словеса.
Эта Алеся заливалась еще пуще:
– Да вы послухайте, Петр Аркадьевич… Ольга Борисовна!
– Слухаем! Слушаем! Давай, сказительница, – вперебой смеялись муж и жена, уже готовившиеся ко сну – она в пеньюаре, он во шлафроке.
Алеся дулась своим смазливым личиком, но под взглядом барина начинала:
Коля с Алесей
Гуляют по лесе…
– И прекрасно! Когда ж и погулять, как не в двадцать лет?
Она останавливалась, умоляя не требовать продолжения. Но взгляд барина требовал того, да и барыня не заступалась, заинтересованно посмеивалась. Приходилось доканчивать:
Алеся с Колей
Все болей да болей…
Какой уж сон под такой-то смех!
– «Все болей?..»
– Ах, милая, так и бывает – волей-неволей…
Алеся бросалась в оправдание:
– Я ж не виновата, что они подсматривают. Стоит за сорочкой или салфеткой для мурзаки Ары отлучиться, так…
– В лес за салфеткой-то? – заходился благодушный барин, а барыня уже материнский гнев поднимала:
– Ну, я им посмотрю! Я им трусишки-то задеру да постебаю как след быть!..
– Это Лену-то? Наталью?.. Им уже за десять перевалило. Побойся Бога, мать, тоже в невесты идут!
Верно, в детской оставались только две последние: Ольга да Арабский-Александра. У старших предшественниц был уже свой девичий будуар, а семнадцатилетняя Маша вообще жила на положении невесты, с собственной прислугой. Ей было не до дразнилок – этим занимались Ленка да Наталка. Ох, стихосказательницы!..
Но в душе отец радовался: мало что взрослеют, так еще и умнеют. Эк стишатки какие!.. Прямо хоть сейчас в девичий альбом.
– Ладно, Алеся, ты сама-то хоть слезы утри.
– Утру, Петр Аркадьевич. Вот те крест!..
Забавно она по сущему пустяку крестилась. Его самого в детскую наивность бросало…
После одной такой неурочной жалобы бросило уже и в похвалу Алесям – одной и незаметно другой:
– Белорусы любят сочинять да что-нибудь выдумывать. Наверняка сама же Алеся и напевает им разные словечки. Меня и то, мать, заразила здешняя «мова». Даже вздумал «размовлять» по-гродненски…
– …и тоже с Алесей? С учителкой-то? – как насквозь прошила взглядом Ольга.
– Ну да, без учителей «немагчыма», как здесь говорят… – с чего-то заволновался Петр Аркадьевич.
– И всех учителей почему-то Алесями зовут? – смеялась, но с колючим подвохом, Ольга. – Хоть познакомил бы. Может, и я чему-нибудь научусь.
Нет. Тут женской шуткой уже не пахло.
– Оленька, что-то я тебя не понимаю?.. С удовольствием познакомил бы, да та учителка, говорят, в Минск уехала…
– Ай-яй-яй! Что, минского губернатора теперь учить? Поди, неплохо учит? Как тут у нас: «Петя с Алесей гуляют по лесе…» Тоже ведь в рифму. Тебе не кажется, Петечка?..
– Кажется, Олечка! Продолжению такого разговора свечка мешает! – смахнул он канделябр с тихого вечернего столика.
Грохот, наверно, подтолкнул к дверям дежурного слугу:
– Ваше сиятельство, Петр Аркадьевич, темно?..
– Ничего, Петрович, неловко затушил… Да ведь все равно спать. Ступай.
Слуга бесшумно ретировался, а Ольга пришла в ужас:
– С девяти часов заваливаться в постель?!
– Вот именно, заваливаться! – подхватил он ее на руки. – За такие разговоры завалю-ка я…
Никогда он так не бросал Ольгу на кровать, да еще в полной темноте. Она даже вскрикнула:
– Ой, Петр!.. Что ты делаешь?!
– Сына! – рванул с милых, ревнивых плеч совершенно ненужный вечерний шелк.
Попавший под ногу стул отлетел с неменьшим грохотом, чем подсвечник. Но слуга больше не совал носа в дверь. Поди, думал: «Господа шалят, а нам какое дело?..»
– Сына, Олюшка… – уже мягче уминал ее в прежние, холостяцкие пуховики. – Забыла свой долг? Мой долг забыла?..
– Не забыла, Петечка… только ради бога не ломай меня, старую…
– Старость? Какая старость! На младость ее поменяем. Будешь еще поминать Алесю?
– Не буду, Петечка, Бог с тобой…
– И я немецкого принца поминать не буду… Бог наш!..
– Принца!.. Какие принцы… при пяти-то дочках? Побойся Бога, он все знает, все видит…
– Вот именно: Бог с нами… с дураками! Отсчитывай девять месяцев и молчи. Не то развод.
– Развод? Петечка? Очнись!
– Не могу, Оленька. Соскучился.
– А уж я-то, глупая…
– Молчи. Молчи, говорю!
А что делать ночью, как не молчать, когда и в полной темноте все ясным-ясно?
Но в таком счастливом единении Бог недолго пробыл вместе с ними. В декабре, когда вся семья прекрасно устроилась не хуже польского короля Станислава Понятовского, – занявшего его дворец губернатора опять вызвали в Петербург. Цель командировки была ясно указана: совещание в Министерстве внутренних дел. Дело обычное. Разве что совещание-то проводили не император, не Сенат, а жандармерия вкупе с сыскной полицией. То есть Плеве и Лопухин. По России пылали уже помещьи усадьбы, бастовали рабочие, с жиру ли, нет ли – бесились студенты, копошились в черте оседлости евреи, а служивых людей опять отстреливали, как зайцев.
Уезжая домой, он сказал Алешке Лопухину: