Столыпин - Аркадий Савеличев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Губернатор – все-таки не король. Ходи да гадай на кленовом листе – сожгут или нет пана Скорняковского купно с паном Столповским! Он которую уж ветку ободрал, отмахиваясь от комаров. От них ли только?..
– Пан-злыдень. Зачем же раслины ганьбить?..
Вот ее только и не хватало!
Он оглянулся:
– Милая Алеся, я не в духе.
– Что, пани Вольга нехорошую письмову прислала? – не обратив на слова внимания, подошла учителка.
Он вынужден был остановиться. При его широком шаге учителке пришлось бы бежать за ним вприпрыжку.
Что-то новое, видимо, в его лице отразилось. Вечер еще был светел и ясен. Или у молодых учительниц слишком зоркое зрение?..
– Ах, Алеся, Алеся… – совсем не то сказал, что следовало. – И пани Ольга, и дочки – все в порядке. Беспорядок у меня-старика, вот тут… – постучал по груди, прикрытой белым летним сюртуком.
Алеся залилась смехом:
– А наша «Гродненская газета» сёння отписала, что вы самый малодший губернатор во всей империи!
– Да? – неприкрыто заинтересовался губернатор, который газеты еще не читал, обычно перед сном этим занимался.
– Да, Петр Аркадьевич. Чым же вы не здаволены?
– Тем, что мне именно сорок лет! Что гулять в обществе молоденькой дивчинки вроде бы уже и стыдно… Тебе-то есть ли хоть двадцать, Алеся?
– В будучем годе буде, Петр Аркадьевич, вы не сумуйтесь…
Трудно сказать, что бы он ей ответил… но все тот же Недреманное око!
– Пани Алеся, что-то не идут у нас уроки! – на нее, как на себя, великорослый ученик воззрился с укором.
– Не идут, пан губернатор, – и она себя, как в зеркале, отразила. – Боже даст, завтра. Да спаткания!
Алеся отошла.
– Что еще, капитан?.. Впрочем, я давно уже полковнику Лопухину отписал, чтоб он там ушами не лопушил. Негоже главному губернаторскому охранителю быть в капитанах! Что еще, майор?
Капитан-майор замялся, но говорить-то надо:
– Скверная должность у меня – портить вам настроение!
– Ничего, порти. Что?..
– Телеграмма из Колноберже. – Он протянул телеграфный бланк. – Не стоило бы столь открыто извещать, бунтарям в угоду, но ваш управляющий… Не темно? – обрывая разговор, покосился на вечернюю зарю.
Столыпин выхватил бланк. Верно, слишком уж открыто: СОЖЖЕНО ПОМЕСТЬЕ ПШЕБЫШЕВСКОГО ОН ПОДОЗРЕВАЕТ НАШИХ ОХРАННИКОВ ТОЖЕ ГРОЗИТ ОГНЕМ Я ОХРАНУ УСИЛИЛ НЕ БЕСПОКОЙТЕСЬ КАКИЕ БУДУТ УКАЗАНИЯ?
– Давай, майор, посидим, – указал он на беседку. – Самое лучшее указание. Кликни, чтоб принесли сюда чего…
Долго ли кликнуть, когда там и сям виднелись темные силуэты помощников охранителя. Как ни противился Столыпин, тот отвечал: иначе нельзя, вам по штату положено двадцать моих молодцов, единственное, что можно сделать, – одеть их в цивильные кунтуши.
Верно, жандармские мундиры не портили вечерний пейзаж. Просто городские шляхтичи собирались на городскую вечерку, важным панам не докучая.
Беседка стояла на крутом мысу, где проточный овраг соединялся с Неманом. Заря еще играла бликами на легкой волне. Из-за неманских лугов легкий туманец наплывал. И беседа, как прибежали слуги с подносами, поначалу была легкая. Хозяин замковой горы словно позабыл о телеграмме, новоиспеченный майор не напоминал. Но что-то надо решать?
– Надо бы мне самому, да как сейчас уедешь? Вся шляхта собралась на совещание. Увеселиловка! В неделю не успокоятся. Как там моя учителка сказывала?..
Чаму ж мне не пець,
Чаму ж не гудець?
Мой сынок в колысце
Як бычок равець…
– Не поется что-то. Может ты, майор?
– Куда мне, Петр Аркадьевич! Говорите, ехать в Колноберже?..
– Да я еще ничего и не говорил.
– Само собой разумеется. Здесь оставлю заместителя, а туда остолопа какого не пошлешь.
– Остолопа не надо. Я за своего управителя опасаюсь. Горяч больно…
– Ну, Петр Аркадьевич, маленько остужу.
– В таком случае не будем засиживаться. До ночного поезда не больше часа.
– Ничего, успею.
– Давай на посошок, как говорят. – Он сам подлил в бокалы. – С Богом, майор!
Не хлипок телом, а тихо уходил охранитель. Через минуту и шагов его не слышалось.
Хозяину дворца, для пущей важности названного замком, оставалось убираться восвояси да слушать шорохи старого паркета…
Шорохи были странные в эту ночь, под какой-то утомительный, вещий сон. Бог не часто баловал Петра Аркадьевича сновидениями, а тут – нате! Наслаждайтесь и услаждайтесь! Право, ведь и сны бывают ироничными.
Шорохи в некий голос обернулись. Не то мужской, не то женский… может, кошачий?.. Много тут кошек в старом дворце приют нашло; иногда веселыми концертами слух услаждали. Хотя не март же…
Он не страдал галлюцинациями. Вся жизнь проходила в счастливом и зримом естестве. Стыдно, но немного посмеивался над матерью, которой под старость все больше и больше снились Балканские горы, красные фески, обезглавленные русские офицеры, молодые болгарки с распоротыми животами… В последние годы мать постоянно слышала какие-то шаги, шаги…
Здесь выходило даже явственнее. Старый паркет обижался на свою долю. Но кому что предназначено. Петр Аркадьевич умудренно посмеивался. Даже будучи беззащитным на своей кровати, страха он не испытывал. Перед кем, перед Понятовским? Пусть и на том свете молит Бога, что генеральс-адъютант Александр Столыпин доставил его в Гродно со всеми королевскими почестями и поместил отнюдь не в тюрьме – во дворце, построенном на денежки юной пассии Фике, ставшей потом Екатериной, да еще и Великой. Сама она ни раньше, ни позже здесь не бывала, следовательно, не бывало в этих стенах и ее шагов. Да и не могла же гордая самодержица доверять паркету босые ноги. А что были они босы – не оставляло сомнения. Пальчики щебетали, что птички небесные. Пугливы и осторожны! А если не птичка, так балерина на этих пальчиках ступала! Хотя какой балет!.. В Гродно не было балета, а заезжие артистки топали, как кобылицы. Право, не спал же Петр Аркадьевич, если рассуждал столь здраво. Но шаги, которые приближались к его постели, перебивали всякие рассуждения, затирали мягкими стопами. Бархатными, что ли? Невесомость, ночная песнь под ногами… ножками их следовало назвать! Петр Аркадьевич понимал: стоит самому встать на ноги, как все и разъяснится. И незачем ломать сонную голову. Здесь не было губернатора, лежал на мягком, превосходно взбитом пуховике усталый барин, да что там – голос, голос, обратившийся в игривую песенку. Слов он не мог разобрать – одна звенящая верхняя нота. Упоительная, как восходящее солнце. Долго ли ему восстать из вод Немана при такой-то короткой летней ночи? Как и ему самому – встать наконец с пуховика. Ведь песнь ночная уже здесь, у самого левого уха, – спал он на правом боку, все верно. Неуж слух притупился иль заспался? В самом деле, можно бы и понять, о чем ему напевают. Да и узреть нечто знакомое, в горячей плоти. Он приказывал с вечера приоткрывать огромные, трехъярусные окна, чтоб прохлада неманской рекой текла в огромную спальню. Здесь рота солдат уместилась бы, а ему приходилось коротать ночь одному… Где-то Ольга, где-то дочки? Хотя не может быть, чтоб он пожаловался на одиночество – в ответ на тихую, печальную песнь. Она объяла его всей своей усладой, она обнимала, как невеста. Как же, он не забыл эти, первые, объятия! От них рождаются детки… Стыдно подумать… но не было стыда, не было. Он видел все, он во все глаза смотрел, как песнь обретала ясные женские черты. Белоснежные, никогда не видавшие солнца. «Боже правый!.. Пой, пой!» – кажется, шептал он, вовсе не рожденный для таких песнопений. Дело его было – кого-нибудь ругать или улыбкой величественной награждать – не смеяться же оглашенно! Радость распирала все его большое, раздобревшее тело. Теперь, в легкой ночной рубашке, он понимал, как нелеп бывает в губернаторском сюртуке, с Анной на шее, тем более в золотом камергерском мундире. Вот чего стыдиться нужно – мундира, любого мундира. Чего же стыдного в том, что песнь мягкими волнами плещется по его неприкрытой, волосатой груди?Под песенку обоюдную
Чаму ж мне не пець,
Чаму ж не гудець?..
Что? Он сам уже поет? Да не может того быть! Никогда не певал. Разве что накануне вечером что-то пробурчал ускакавшему на пожарища майору. Пожарников впору и сюда присылать, потому что постельные пуховики слишком горячи для губернаторских телес. Он ведь уже кричит что-то, о чем-то просит? Ну, конечно, заливайте, заливайте водицей!.. Но почему пожарники принимают вроде бы женское обличье? Он руки, как крылья, распахнул, силясь затушить, замять, затоптать непотребный пожар. Могут гореть помещичьи дома, но не губернаторские же спальни!
Право, не слушают. Раздувают и без того нестерпимый пожар. Так толстобокая кухарка фукает в самовар, чтоб барин поскорее чаю напился. Ему же чаю не хотелось – воды холоднющей, неманской. Да и какие в этом доме кухарки? И на кухне, и в столовой одни мужики, разве что постель дочкина нянюшка, вызванная сюда из Колноберже, стелет со всем своим усердием. А тут этой песенке, принявшей девичье обличье… да ей самой нянюшка нужна! Или такой вот грубовато-волосатый нянь?..