Расшифровка - Май Цзя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое письмо Чжэнь написал уже на третий день после отъезда, но до нас оно дошло только на двенадцатый день. Вместо обратного адреса на конверте было изречение Мао: «ВЕЛИЧИЕ ЖИЗНИ И СЛАВА СМЕРТИ». Слова были отпечатаны красными чернилами, в каллиграфическом стиле самого Председателя. Что интересно, штемпеля отправки нигде не было, стоял только штемпель нашего местного почтового отделения. И так с каждым письмом – одинаковые конверты без отправных пометок, примерно одно и то же время в пути, восемь-девять дней. Когда началась «культурная революция», изречение Мао заменили на строчку из популярной в то время песни: «КОРАБЛЬ В ПЛАВАНИЕ ВЕДЕТ КОРМЧИЙ», но это было единственное новшество. Письма Чжэня, загадочные до нелепости, лишь самую малость приоткрыли, показали мне, что же это такое – государственная тайна.
В том же году одним декабрьским вечером, когда за окном дул сильный ветер и резко похолодало, у папы за ужином разболелась голова. Мы решили, что он простыл; папа принял аспирин и пораньше лег спать. Когда через пару-тройку часов мама поднялась в спальню, папино тело было еще теплым, но дыхание уже остановилось. Так умер папа – как будто принял перед сном не аспирин, а яд: без Чжэня его научный проект был обречен, вот он и свел счеты с жизнью.
Конечно, это все выдумки. Папа умер от инсульта.
Сначала мы не знали, стоит ли писать об этом Чжэню: он не так давно уехал, работа у него была секретная, важная, жил он далеко (я уже не сомневалась, что его увезли из Ч.). В конце концов мама решила, что он должен знать. Она сказала: раз он носит фамилию Жун и зовет меня мамой, значит, он наш сын, а сын должен проститься с отцом. Так что мы послали Чжэню телеграмму, позвали его на похороны.
Но вместо него явился какой-то чужак – возложить венок от имени Жун Цзиньчжэня. Большой такой венок был, больше всех остальных, но нас он не утешил, наоборот, еще сильнее опечалил. Мы знали, что, если бы Чжэнь мог вернуться домой, он бы непременно вернулся, он ведь был страшно упрямый – уж если что-то решит, робеть не станет, перепробует все, что можно, но добьется своего. Но он не вернулся, и мы, конечно, что только не передумали, ну а тот, кто пришел, напустил туману: мол, даже если у нас что-то случится, Жун Цзиньчжэнь, скорее всего, не вернется домой; но они самые близкие друзья Жун Цзиньчжэня, так что, если к нам наведался кто-то из них – это все равно что наведался сам Жун Цзиньчжэнь; нет, это он нам не может сказать, нет, о том нельзя говорить, и все в том же духе. А я слушала его и не могла отделаться от мысли: что-то произошло, Чжэнь мертв. Потом мы стали все реже получать от него письма, а сами письма становились все короче и короче – и так год за годом, если не считать эти конверты, от Чжэня не было ни слуху ни духу – и я все больше сомневалась в том, что он еще жив. Может быть, если работаешь в загадочном секретном отделе, который следит за государственной безопасностью, «величие жизни» тебе обеспечено, а в комплекте с ней и «слава смерти»; а у родных можно создать впечатление, что человек жив, и это тоже будет частью его славы, так сказать, ее воплощением. Словом, время шло, Чжэня мы не видели, не слышали, лишь получали письма, так что мне уже почти не верилось, что он когда-нибудь вернется.
Настал 1966 год, разразилась «культурная революция», и бомба замедленного действия, заложенная в мою жизнь не один десяток лет назад, оглушительно взорвалась. Кто-то сочинил про меня дацзыбао[31], написал, что я все тоскую по тому человеку [т. е. по бывшему возлюбленному мастера Жун]. И какой только дичайшей ереси не понапридумывали: и замуж-то я из-за него не вышла, и раз я верна ему, значит, верна Гоминьдану, и вообще я гоминьдановская шлюха, гоминьдановская шпионка, и проч., и проч., и вся эта ахинея подавалась как неоспоримые факты.
В тот же день, когда вывесили дацзыбао, вокруг дома столпились десятки студентов. Может, повлиял папин былой авторитет, но, во всяком случае, внутрь они не ломились и на улицу меня не тащили, просто орали свои лозунги, пока не пришел ректор и не упросил их разойтись. Тогда, в первый раз, они подошли к черте, но еще не переступили ее, и ни до чего серьезного дело не дошло.
Прошло около месяца, и к нам заявилось уже несколько сотен человек. Впереди вели ректора и прочее университетское руководство. Студенты ворвались в дом, выволокли меня за порог, нацепили мне на голову колпак с надписью «гоминьдановская шлюха» и погнали вместе с остальными на «критику»[32], протащили нас по улицам у всех на глазах, как преступников. Потом меня заперли в женском туалете вместе с одной преподавательницей с химического факультета (кто-то пустил слух, что она ведет «сомнительный» образ жизни), днем с нами «боролись», а вечером заставляли писать «самокритику». В конце концов нас еще и обрили при всех «под инь-ян»[33], превратили в каких-то страшилищ, однажды мама пришла на собрание, увидела меня и от ужаса упала в обморок.
Мама слегла в больницу и была чуть не при смерти… Вздумал бы кто поджарить меня на огне, и то было бы легче вынести, чем пережить тот день! Вечером я тайком написала послание Чжэню, всего одну строчку: «Если ты еще жив – спаси меня!» и подписалась именем мамы. На следующий день один студент сжалился надо мной, взял послание и отправил его телеграммой. Я стала гадать, что же будет дальше – скорее всего, ничего не произойдет, или, может, объявится какой-нибудь незнакомец, как тогда, когда умер папа; на то, что придет сам Чжэнь, я почти не надеялась, и уж точно не ждала, что он появится так быстро… [Продолжение следует]
В тот день мастера Жун с коллегой «критиковали» перед учебным корпусом химического факультета. Они стояли на ступенях у входа, обе в колпаках, с табличкой на шее; по бокам трепетали на ветру алые флаги и транспаранты, а внизу, перед ступенями, собрались студенты-химики из трех групп и некоторые преподаватели, всего около двухсот человек. На «критике» царил порядок: тот, кому давали слово, вставал и