Петр Ильич Чайковский - Иосиф Кунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
о музыке, чем все остальные критики, за вычетом Одоевского, вместе взятые, но при этом совершенно не способный отрешиться от болезненного самообожания, от своих мелких и крупных обид и претензий, фатально увлекаемый в эти годы логикой борьбы в стан реакции. Этот пестрый блок, эту «немецкую музыкальную партию», как без церемоний называли его кучкисты, возглавляла Елена Павловна, бывшая вюртембергская принцесса, а теперь, по мужу, русская великая княгиня и официальная покровительница русской музыки, впрочем не вполне владеющая русским языком. В 1867 году, перед назначением Балакирева главным дирижером Музыкального общества в Петербурге, августейшая покровительница писала князю Оболенскому: «Поручить руководство оркестром и хорами Балакиреву совершенно несогласно с моим решением поставить классическую музыку в основу нашего музыкального образования». И, не без весьма свойственного ей иезуитства, добавляла: «Введя Балакирева в этот храм искусства, откуда, быть может, его пришлось бы вскоре удалить, мы только навлекли бы на себя нападки прессы…» Уже в 1869 году она выполнила предреченное ею самой и с торжеством удалила его из «храма искусства».
В московском консерваторском кружке отставка Балакирева была принята близко к сердцу. Речь шла не только о музыке. Речь шла о том грубом произволе, который несовместим с развитием искусства, науки, любого живого дела. Менялась форма проявлений крепостничества и деспотизма, неизменной оставалась их сущность. Те же силы, что отняли у России Пушкина и иссушили душу Глинки, подняли теперь, руку на Балакирева. «Известие о том, что с вами сделала прекрасная Елена[54], — писал Чайковский Балакиреву, — возмутило меня и Рубинштейна до последней степени; я даже решил печатно высказаться об этом необыкновенно подлом поступке…»
Эпизодом из печальной летописи «темного царства» выглядит дело Балакирева в появившейся на следующий день, 4 мая, статье Чайковского. От горького сарказма, которым окрашено в особенности начало статьи, Чайковский переходит к гневному пафосу. Сквозь академическую сдержанность все сильнее пробиваются интонации, казалось бы мало свойственные Чайковскому, интонации оратора, народного трибуна: «Не знаем, как ответит петербургская публика на столь бесцеремонное с нею обхождение, но было бы очень грустно, если бы изгнание из высшего музыкального учреждения человека, составлявшего его украшение, не вызвало протеста со стороны русских музыкантов… Чем менее этот артист найдет поощрения в тех сферах, откуда обрушился на него декрет об остракизме, тем с большим сочувствием отнесется к нему публика, а эта деспотка стоит того, чтобы справляться с ее мнением, ибо в борьбе с враждебными облюбленному художнику силами она останется победительницей.
Г. Балакирев может теперь сказать то, что изрек отец русской словесности, когда получил известие об изгнании его из Академии наук. «Академию можно отставить от Ломоносова, — сказал гениальный труженик, — но Ломоносова от Академии отставить нельзя».
Голос из московского музыкального мира (так озаглавил Чайковский статью, под которой стоит его полная подпись) прокатился далеко. Стасов целиком перепечатал заметку в «Санкт-Петербургских ведомостях», назвав ее чрезвычайно важной, а ее автора — одним из даровитых наших композиторов. Серов, объявив в газете «Голос», что удаление Балакирева из Музыкального общества — «дело вполне логическое и справедливое», счел необходимым, не упоминая прямо статьи Чайковского, отозваться на нее в том смысле, что, мол, Музыкальное общество нисколько не похоже на Академию наук, а Балакирев отнюдь не Ломоносов.
«Заметка ваша о выходе Милия Алексеевича из Музыкального общества произвела на всех здесь самое приятное впечатление своею теплотою и сильным тоном», — писал Чайковскому Римский-Корсаков. «Статейку вашу в «Современной летописи»[55] я прочел, — сообщал сам Балакирев, — вся компания наша (как вы называете, «Якобинский клуб») [56] шлет вам большое спасибо… Теперь хлопотать о моем возвращении в Русское музыкальное общество уж поздно. Дело зашло слишком далеко, и удержите Рубинштейна, чтобы он по этому делу воздержался от всяких препирательств с высокой покровительницей или, лучше сказать, управительницей. Иначе он легко может повредить себе, а себя он обязан беречь для дела… Я без смеха не могу представить себе Серова директором Консерватории[57]. Вот будет потеха! Я думаю, что результатом нежной дамской заботливости и руковождения Консерваторией будет то, что все разбежится. Разве что останется какая-нибудь шушера вроде Зарембы, которая на все согласна, лишь бы сохранить за собой квартиру и оклад. Крепко обнимаю вас».
«У нас в Москве, — вспоминал Кашкин, — мы все одобрили поступок Чайковского, хотя в нем как будто заключалось объявление войны Петербургскому музыкальному обществу, то есть тогдашнему составу его дирекции».
1 июня Балакирев, побывавший проездом в Москве, писал Римскому-Корсакову: «Видел я и… Н. Рубинштейна… С моим выходом из Музыкального общества он не хочет иметь с ним никакой связи и в Москве будет дело вести совершенно отдельно, если вздумают утвердить новый устав, сочиненный немецкой компанией. Он даже заявил Главной дирекции, что в случае, если устав пройдет, несмотря на их протест, то они все выйдут вон. Он мне обещал приехать для участия в одном из концертов [Бесплатной] школы. Одним словом, я им доволен по горло. Он в самом деле честный артист. О Чайковском и говорить нечего».
Конец лета 1869 года Балакирев провел в Москве. К августу вернулся в Москву и Чайковский, прервавший для этого свое летнее пребывание у сестры на Украине. «В этот раз, — пишет Кашкин о Балакиреве, — он был уже по отношению к нам как бы близким, своим человеком». Балакирев, Чайковский и Кашкин оказались любителями больших пешеходных прогулок и нередко совершали их вместе.
Еще до первых встреч многое сближало их. Кроме близости многих музыкальных симпатий и антипатий, это было отношение к коренным вопросам русской жизни и русской музыки: отвращение к — крепостничеству во всех его проявлениях, понимание искусства как дела народного в широком смысле слова, наконец глубокое, уже ничем до конца дней не устранимое внутреннее родство с поколением просветителей 50 — 60-х годов.
Для Чайковского в эти августовские недели словно распахнулись огромные окна в мир. В привычный крут профессиональных забот и повседневных, хотя и важных, консерваторских дел ворвался свежий ветер широких идей, неукротимый дух борьбы. В темных пламенных глазах Балакирева, в его насмешливых басовых «гм-гм!», похожих на короткое рычание, во всей его быстрой, то язвительной, то горячей и увлекательной речи было что-то от народного вожака старого времени, от гневного ратоборца за правду, может быть, даже нечто от прославленного сподвижника суриковской боярыни Морозовой, протопопа Аввакума. И в то же время этот Аввакум новейших времен был с головы до пят музыкант, много и основательно думавший над своим искусством и своим ремеслом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});