Том 3. Русская поэзия - Михаил Леонович Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, тут же сказано: «Дом у Старого Пимена при всей его тяжести был исполнен благородства. Ничего мелкого в нем не было». Но это — лишь ради двух противоположностей: во-первых, с той разночинской семьей, куда «вышагнула» хозяйская дочь, во-вторых же — «ныне в приходской церкви Старого Пимена — комсомольский клуб».
Это — в воспоминаниях Цветаевой. В вымышленных же сюжетах таковы — бездушные, гнетущие, но без Рока и без Аида — дома гаммельнских бюргеров в «Крысолове» и всемирных бюргеров в «Лестнице». При этом все признаки «плохого дома» амбивалентны. «Детский рай» в «Крысолове» — это, прежде всего, обилие всего для каждого (ср. сказочные угощения в «Башне в плюще», сказочные ягоды в «Кирилловнах»), и это хорошо, потому что в мечте; настоящий же Гаммельн — это город «…складов полных, Рай-город…», и это плохо, потому что в быту. Картинка с горой и великаном над детской кроватью («Живое о живом») — это хорошо, потому что сказка, а такой же «кайзер на коне» в «Крысолове» — это пошлость, потому что это быль. (А что, если бы на месте кайзера был Наполеон?) «Дом-пряник», где родилась Цветаева («Семь холмов, как семь колоколов…»), — это хорошо, потому что выдумано, а дачка, где «солонки ковшами, рамки теремами, пепельницы лаптями» («Жених»), — это плохо, потому что не выдумано.
Общее для всех этих недолжных, мещанских домов — оторванность от мечты, т. е. — от стихии: «Застрахованность от стихий», «Застрахованность от божеств», «От Зевеса страхуют дом» («Лестница»). Такова и застройка горы в «Поэме горы», и первый класс с его «фатальной фальшью» в «Поезде» (1923), и пражское кафе (в противоположность «нашей молочной») в «Поэме конца»: необязательно, чтобы дом был собственным. Такая же страховка от стихий — в словах: «Судорог да перебоев — Хватит! Дом себе найму!» (1924): здесь стихия — любовь.
Каков дом — таково домостроение. Больше того: пользоваться обжитыми домами еще возможно, но возводить новые — нет нужды: это забота презираемого мещанства. Не только уже упоминавшееся «Нашу гору застроят дачами…» из «Поэмы горы», но и более нейтральные упоминания домостроения получают в контексте отрицательный знак. «Смерть — это нет… Смерть — это так: Недостроенный дом, Недовзращенный сын… Я — это да… Даже тебе, Да, кричу: Нет!..» (1920), т. е. Смерть исходит из предпосылки, что дом у людей должен быть достроен, а поэт — из противоположной. (Ср.: «У меня недостроенный дом! — Строим — мир!»: даже крысы, заслышав песню крысолова, становятся выше мещанства.) Сказав: «А человек идет за плугом И строит гнезда» (1919), Цветаева тотчас перекрывает это антитезой: «…Одна у Господа заслуга: Глядеть на звезды». Царевич в «Царь-Девице» горюет: «Кто избы себе не строил — Тот земли не заслужил», — но по всему сюжету видно, что эта его доля — высшая. О себе Цветаева говорит теми же словами, но еще прямее: «Кто дома не строил — Земли недостоин… …Не строила дома» (1918). И так далее: «Предупреждаю — не жилица! Еще не выстроен мой дом» («Плутая по своим же песням…», 1919/1920); «Если и строила — Дом тот сломлен…» («По-небывалому…» (1922); «Брожу — не дом же плотничать…» (1923).
Когда речь идет о доме в расширительном смысле — о городе, о стране («Москва! Какой огромный Странноприимный дом…», 1916), — перед нами та же двойственность. Москва была прославлена Цветаевой в знаменитых ее стихах — но когда Москва уже позади, уже не та, и возвращаться — значит обживать ее заново, Цветаева пишет: «Совсем не хочу в Москву (всюду в России, кроме!)» (Тесковой, 12 декабря 1927). «Я Прагу люблю первой после Москвы» (Тесковой, 1 октября 1925) — и в то же время с Праги списывается бюргерский Гаммельн. Россия для Цветаевой — земная родина, но главная ее черта — «Связь кровная у нас с тем светом: На Руси бывал — тот свет на этом Зрел. Налаженная перебежка!» («Новогоднее»: знакомая тема открытости в иной мир). Вместо России является СССР — для Цветаевой это чужой мир и чужой звук: «России (звука) нет, есть буквы: СССР, — не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу» (Тесковой, февраль 1928). Но когда оказывается, что слишком много мещан чувствуют точно так же, то эту же свистящую гущу она прославляет в «Стихах к сыну»: «Вам, просветители пещер, — Призывное: СССР…» (1932). Россия для нее — «дом, который срыт» («Страна», 1931) и вместе с которым обречена она сама; ср. о другом доме: «Как мой высокомерный нос — Дом, без сомнения, на снос. Как мой несовременный чуб — Дом, без сомнения, на сруб. И сад, и нос, и лом, и дом — Все, без сомнения, на слом» («Дом», 1933, варианты).
Так проверка контрастом подтверждает три названные выше приметы земного дома ранней Цветаевой: одушевленность, сказочность, открытость в иной мир. В дальнейшем ее творчестве эти мотивы разрабатываются все дальше и усиливаются все больше.
Первое, одушевленность дома — тема, завершающаяся образом «дом — жилище душ». Именно так описан «русский дом» на авеню де ля Гар, «одушевленный русскими душами», «всеэмигрантские казармы, по ночам светящиеся… каждое окно своей бессонницей» («История одного посвящения»). Точно так же и в стихотворении, выделившемся из «Певицы»: «Дом… из которого души Во все очи глядят — Во все окна!..» (1935). И это жилище душ тотчас приобретает черты того света — даже рая, где души сливаются друг с другом и с божеством: «Конечно, Ваш дом — зачарованный, жилище не трех душ, а души. И душам в нем — „до́ма“. Остальные же пусть не ходят» (Тесковой, 28 октября 1925). Любопытно, что обратный образ — материализация метафоры «жить в душе», «хранить в душе» — Цветаевой чужд: только в ролевой песне из «Ученика» упоминается «Сердце, где я