История осады Лиссабона - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раймундо Силва закрыл книгу. Он, хоть и устал, намерен был продолжить чтение, ознакомиться с эпизодами битвы вплоть до смятения в рядах мавров и их беспорядочного отступления, но тут Жиль де Ролен, взяв слово, уведомил короля от лица присутствующих крестоносцев, что они, выслушав историю о приснопамятном чуде, сотворенном Господом Иисусом в краю отдаленном, на юге Кастро-Верде, в местечке под названием Оурике, провинции Алентежо, ответ дадут завтра. После чего, соответственно с этикетом раскланявшись, разошлись все по своим шатрам.
Король спал плохо, и сон его был не только беспокоен и прерывист, но еще и столь тяжек и черен, словно тому, на кого он навалился, не суждено было больше проснуться, сон без сновидений и кошмаров, и никакой старец почтенной наружности не появился в них, возвещая чудо: Я здесь, и никакая женщина не кричала: Не обижай меня, я ведь твоя мать, нет, ничего не было, кроме густой непостижимой черноты, которая, казалось, обволакивала самое сердце и ослепляла. Король проснулся от жажды и потребовал воды, каковую и выпил в несколько больших жадных глотков, а потом подошел к выходу из шатра, вгляделся в ночь, теряя терпение от медленного хода небесных тел. Светила полная луна – такая, от которой весь мир делается призрачным, и все, что ни есть под ней – и живое, и неодушевленное, – лепечет таинственные откровения, причем каждый свое, и одно никак не сходится с другим, отчего мы и не в силах понять их и обуреваемы тоскою, как бывает, когда чудится, что вот-вот поймаем и поймем, да все никак не получается. Поблескивала между холмов река, струение вод было подобно свечению, а костры на крепостных стенах и стояночные огни крестоносных кораблей терялись в светящейся тьме, как светлячки. Король взглянул в одну сторону, взглянул в другую, представил, как будут эти мавры и эти франки смотреть на костры португальского лагеря и что при этом будет у них в голове – какие мысли, какие страхи, какое пренебрежение, какие планы сражения, какие решения. Он снова прилег на медвежью шкуру, которой застлано было его ложе, и принялся ждать сон. Слышались голоса дозорных, звон оружия, от свечи, горевшей в шатре, плясали по стенам тени, а потом король вплыл в безмолвие и черную бесконечность, задремал.
Проходили часы, спустилась и исчезла луна, ночь сделалась ночью. Звезды теперь усы́пали весь небосвод, замерцали, как блики на воде, давая место белой Дороге Сантьяго[20], а потом, сколько-то времени спустя, первый свет утра медленно забрезжил за городом, черным против этого света, и постепенно стали исчезать минареты, а когда, еще невидимое оттуда, где мы с вами стоим, показалось солнце, полетели, как обычно, отдаваясь эхом среди холмов, голоса муэдзинов, призывающих правоверных на молитву. Христиане так рано не просыпаются, на кораблях покуда еще никаких признаков жизни, и весь португальский лагерь, кроме усталых часовых, клюющих носом, погружен в глубочайший сон, в летаргию, прорезаемую храпом, вздохами, бормотанием, и только много позже, когда выглянет и встанет солнце, он проснется, разомнет затекшие члены, с душераздирающим пристоном зевнет, с хрустом потянется, как происходит всегда, иной раз меньше, иной раз больше. Развели огонь, задымили полевые кухни, и люди уже подвигаются к ним с котелками, часовые сменились, солдаты разбредаются по лагерю, наспех дожевывая последний кусок, а возле шатров знать вкушает свои яства, которые не сильно отличаются от того, чем пробавляются остальные, не считая, понятно, мяса, которое, впрочем, и составляет основное отличие. Подают им в больших деревянных блюдах, а рядом с дворянами сидят клирики, которые между подъемом и трапезой успели отслужить мессу, и все гадают, что же решили крестоносцы, и один говорит, что не останутся, если только не посулят им более обильной добычи, а другой – что удовольствуются славой верных слуг Господа, ну и, разумеется, вознаграждением в разумных пределах – за беспокойство, так сказать. Смотрят издалека на корабли, тщатся угадать по действиям моряков, готовятся ли они к выходу, ставят ли паруса, снимаются ли с якоря, но все это праздное умствование и досужие домыслы, порожденные беспокойством, ибо покуда не получен от крестоносцев определенный ответ королю, корабли с места не сдвинутся, да и потом, даже если решат выходить в открытое море – все равно придется ждать отлива.
Ждет и король. Ждет, поерзывая от нетерпения в своем кресле, поставленном перед шатром, ждет в полном вооружении – только голова непокрыта – и не произнося ни слова, ждет и смотрит, и больше ничего. Время уже к полудню, и солнце высоко, и пот из-под шлема стекает на латы. Заметно, что король раздражен, но старается этого не показывать. Над головой у него растянули полотняный навес, негромко пощелкивающий под морским ветерком в лад и в такт с королевским штандартом. Стоит тишина, но не такая, как ночью, а, быть может, еще тревожнее, потому что днем как-то ждется движения и шума, и эта тишина предвестия объемлет город, реку, окрестные холмы. Ну да, еще трещат цикады, но песнь их доносится из другого мира, откуда невидимая горная гряда грядет на окрестности мира этого. С крепостных стен, стоя меж зубцов, смотрят в ожидании и мавры.
И вот наконец у трех главных галер, стоящих на якорях у входа в бухту, начинают сновать шлюпки, и в каждую спускаются люди, и шлюпки направляются к берегу, и слышно, как шлепают по гладкой воде лопасти весел, вот еще бы чуть-чуть, и сцена исполнится лиризма, чистого, как это синее ясное небо, две лодочки, неторопливо подвигающиеся вперед, не хватает художника, который запечатлел бы эти мягкие краски природы, этот темный город, поднимающийся по склону холма с замком на вершине, а если сменить ракурс – лагерь португальцев среди прихотливо расставленных гор, низин, откосов, разбросанных там и сям оливковых рощ, несжатых полей, недавних пожарищ. Короля уже нет на прежнем месте, он удалился к себе в шатер, потому что королю не пристало ждать кого бы то ни было, а в почтительном ожидании пусть замрут крестоносцы, когда соберутся тут и когда выйдет к ним дон Афонсо Энрикес, закованный в сталь от шеи до пят, дабы выслушать, что же имеют они ему сообщить. Приближаются виднейшие вожди крестоносного воинства, накануне державшие с королем совет, и по лицам их, непроницаемо хмурым, мы уже догадываемся, что они откажутся остаться здесь и помочь португальцам, а те покуда пребывают в святом неведении, питают, как принято говорить, надежду, и вот только ну никак не приходит в голову, какой же резон представят те для столь серьезного решения, а ведь должен, обязан же быть какой-нибудь резон, и надо привести его, чтобы не прослыть людьми легкомысленными и неосновательными. Идут Жиль де Ролен, Лижель, Лишерт, братья де ла Корни, Жордан, Алард, идет и до сих пор не помянутый немец по имени Генрих, уроженец Бонна, украшенный добродетелями рыцарь, который со временем стяжает себе добрую славу, и рыцарь-монах, высокоученый Гилберт, и исполняющий должность официального представителя Гильом Витуло, Длинное Копье или Длинный Меч, и при виде его вздрагивают сердца португальцев от дурного предчувствия, ибо слишком уж хорошо известно им, как нехорошо настроен он против короля, а если бы даже и не было известно, то все равно – так бывает, случается беспричинная, немотивированная неприязнь к кому-то: Вот не нравится он мне, не нравится, и всё тут.
Дон Афонсо Энрикес вышел из шатра вместе со своими советниками доном Педро Питоэнсом и доном Жоаном Пекулиаром, который, кратко перемолвившись с государем, заговорил первым, по-латыни разумеется, приветствуя посланцев крестоносной рати, и приветствия его были не хуже других, тех, которые он через свое посредство довел до сведения своего короля, самым же из всех полезным было славословие Господа нашего. Это отличная формула, поскольку мы, не будучи способны угадать, что больше Богу подойдет, на Его усмотрение оставляем выбор и, соответственно, на Бога возлагаем ответственность, сами же предпочитаем покорно и смиренно принимать его, выбор то есть, если даже он пойдет вразрез с нашими интересами, и не усердствуем чрезмерно с изъявлениями радости, если он, напротив, чудесно служит к нашей пользе и удовольствию. А возможность того, что Богу одинаково безразличны да и нет, добро и зло, не приходит в головы, сотворенные на манер наших, потому что для чего-то же Бог в конце концов пригодится. Впрочем, сейчас не время плыть по столь замысловатым умственным излучинам, ибо Гильом Длинный Меч, и осанкой своей, и движениями дерзостно споря с выражением подобострастной почтительности, каковое надлежало ему принять и сохранять, говорит, что если уж король португальский пользуется столь безотказной и действенной поддержкой Господа нашего Иисуса Христа, какая была выказана в опасном и трудном деле при Оурике, едва ли понравится Тому самонадеянность крестоносцев, буде вознамерятся они заменить Его в новом сражении, а потому он, Гильом, возьмет на себя смелость посоветовать, если, конечно, король соблаговолит оный совет выслушать, чтобы португальцы в бой вступили сами, то есть одни, ибо победа им, конечно, обеспечена, Господь же поблагодарит их за возможность лишний раз и столько раз, сколько потребуется, доказать свое всемогущество. Поскольку и пока Длинный Меч говорил на родном наречии, португальцы внимали ему, как и положено в таких случаях, изобразив на лицах понимание, но даже вообразить себе не могли, до какой степени вразрез с их интересами и выгодами пойдет это решение, что выяснилось уже в следующую – и роковую – минуту, когда сопровождавший Гильома монах-переводчик с запинкой, ибо собственный его язык не поворачивался произнести такие напитанные язвительной насмешкой речи, но со всевозможной точностью довел до сведения собравшихся смысл рыцарской рацеи, которая, несомненно, требует более пристального изучения, поскольку содержит явные признаки кощунственного, богохульного и клеветнического сомнения в божественной способности кроить и шить, полагать и располагать, даровать или отнимать победу, помогать одному выстоять против тысячи, причем известная сложность тут возникает, лишь когда ведут бой христиане с христианами или же мавры с маврами, но в сем последнем случае – Аллах с ними, он пусть и разбирается.