Блокадные новеллы - Олег Шестинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать старела, выплакивала глаза и уже просила соседскую девочку наколоть дров, принести воды. В темноте вечера стали пугать шорохи, и пустила она к себе старуху пастушку, плутоватую, нечесаную, падкую на вино.
Праздники праздновала только церковные: говела, постилась, как-то и пособоровалась. Но один советский праздник праздновала в память о сыне — Первое мая. Теплила лампады, доставала из сундука открытки, где на алых конях мчались алые конники с запрокинутыми саблями, долго их разглядывала и гладила. Наутро, закутавшись в темный платок, шла в город. А Сенька-кузнец, успевший окосеть еще до восхода солнца, распахивал кулаком окно и кричал: «Аль на демонстрацию, матушка? Проняла, значит, революция?»
Она шла уже затвердевшими тропками, по которым ветер начинал гонять мелкую желтую пыль; от дождя и солнца наливались озимые; неласковым карканьем встречал ворон южных отощавших птиц, но они не смущались и мастерили на лето жилье в осиннике, по застрехам, в зашелестевшем кустарнике.
В городе мать стояла на площади, пока не проходила вся маленькая колонна демонстрантов, вглядывалась в молодые безусые лица, вслушивалась в буйный и праздничный шум народа, а потом шла к знакомому батюшке и просила исповедать.
Фома Гасай
Есть на границе Курской области и Украины местечко Гуево. Оно раскинулось в садах и рощах; вдали на полуразвалившихся мельницах гнездятся аистиные семьи. Возле Гуева течет Псел, в тростниковой оправе у берегов. Стоит переплыть Псел, и ты уже на Украине. В жаркий день на реке зеленая ряска накаляется, выгорает, но бросается в воду гусиный выводок, и разворошенная ряска снова блестит на солнце нежно-зеленой влажной краской.
Сюда, на Псел, приезжают отдыхать из дальних краев, а курские жители, и особенно художники, давно облюбовали потаенные уголки, где живут в одиночестве неделями, разбив палатки.
Летом этого года два молодых художника добрались до районного города Суджи, а оттуда на попутной машине приехали утром в Гуево.
Центр Гуева был пыльный и неприбранный, но чем дальше уходили они от центра, тем в большей прелести представало перед ними солнечное южное утро. На плетни, хлопая крыльями, взлетали огненные петухи; высокие розовые мальвы чуть раскачивались на легком ветру, и прозрачные капли росы не скатывались с лепестков, а лишь радужно переливались всеми оттенками; шли на работу люди, и тоненько скрипели ворота, словно их тоже только что разбудили ото сна; хозяйки подметали дворики, брызгали из лейки воду на плотный покров… Такой успокоенностью веяло от этих хат, что младший из приятелей, Иван, замедлил шаг и сказал, раздумывая:
— А может, мне где-нибудь тут поселиться?
— Смотри сам, — ответил другой, Клим, и они оба пошли неторопливо.
У самого края Гуева стояла хата, увитая лазоревыми цветами, от нее так просторно и широко виделось окрест — и разрушенная княжеская мельница, столица местных аистов; и серебряный туман над полем; и бабы на реке, отбивающие вальками белье.
Иван потянул товарища, и они вошли в хату.
Хозяин и хозяйка, оба немолодые, завтракали. Вернее, хозяин пил чай, а женщина хлопотала около плиты, помешивая что-то скворчащее в латке. Она ничем не показалась приметной — в затрапезном кухонном платье, повязана ситцевым платком, с грубыми и потрескавшимися руками.
Муж ее шумно тянул чай с блюдца, хрустко кусая сахар. У него было странное лицо: кожа так обтягивала кости, словно поскупилась природа и в самый обрез отпустила ему кожи. Лицо имело какой-то аскетический и хищный вид, но глаза, светлые и круглые, смягчали это впечатление, и стоило подольше в них вглядеться, как хотелось сказать: «Да ты мужик не промах… На версту, видно, сеть умеешь плесть…»
— Нельзя ли у вас остановиться? — спросил Иван.
Хозяин отхлебнул чай, осмотрел Ивана внимательно:
— А каким ремеслом занимаетесь?
— Художник.
— Малювати дело безобидное. Столкуемся. Фома Гасай величаюсь.
Он шумно встал, распахнул дверь.
— Комнату отдадим. Нам на сеновали привычно.
Но Ивану самому захотелось на сеновал, спать в пряных запахах свежего сена и слушать где-то под собой тяжкие и глубокие вздохи коровы. Он попросил хозяина не беспокоиться и его самого поселить на сеновале. Хозяин возражать не стал, еще раз оглядел Ивана и сказал:
— Панская воля. Спите, где охоче, — и неожиданно добавил: — Гроши имасшь?
— Есть, — удивился Иван.
— Да я к тому, что прячь, прячь глыбже или в хате положь — надежней…
Иван оставил чемодан, и весь день они провели легко и радостно: ладили палатку для Клима в тенистой дубраве, ловили рыбу, купались и варили уху… Лишь к вечеру, когда высыпали звезды, Иван возвратился в деревню, залез на сеновал и удобно расположился в шелестящем и пышном сене. Ноги гудели от усталости, сон отяжелил его веки, и он вскоре уснул.
Проснулся от тихого голоса.
— Ваня… Ваня… — звал кто-то.
Он открыл глаза. Сквозь щели сарая ослепительно врывались лучи солнца. «Значит, поздно уже», — едва успел подумать он, как снова кто-то прошептал:
— Ваня…
Иван стремительно вскинулся и разглядел за дверью сарая фигуру Клима.
— Ты что? — удивился Иван.
— Молчи, — прижал руку ко рту Клим. — Открой.
Иван спрыгнул вниз и пустил Клима в сарай.
— Я сейчас в деревне был… Узнал… кто хозяин твой… Полицай немецкий…
— От черт! — озадаченно сказал Иван. — Так что же делать?
— Уходи сейчас же!
— Подожди… Полицай, полицай, у него жена есть, неудобно так мгновенно. Может, она тоже от его прошлого мучается… Денек надо пожить для приличия. Ведь наказан он уже за свое, наверно…
Друзья ушли на Псел, но того бездумно-радостного настроения, что возникло и не покидало их накануне, уже не было.
Фома Гасай в молодости выглядел заморенным. Странное дело — вроде и высок был, и в плечах добр, но плечи сутулил, убавляясь в росте, и при его лице, обтянутом и остром, симпатии не внушал. Фома мечтал стать продавцом в сельмаге. Он видел себя в белом переднике, отпускающим крупу, сахар, жир… Но все это оставалось мечтой, а в жизни сущей возил он рядовым колхозником навоз на поле, пил с парнями самогон и в темноте щупал визжащих девок.
Перед самой войной заболел легкими, в больницу не лег, лечила его мать дома снадобьями, заговорами. И вышло так, что в армию его не взяли, с районной больницей не эвакуировали.
Немцы в первый же день у околицы расстреляли председателя колхоза, а остальных не тронули.
Поздней осенью Фома оправился от болезни. Он стал подолгу отлучаться из дому. А как-то сказал матери:
— В руководство намечают.
— Куда, родимый?
— Ну, вроде как по-советски милиционером.
— Смутно время, надкусят тебя да выкинут…
Фома разозлился:
— Кличешь зло, старая. Может, один такой случай мне выпал. Наши-то бегут, аж пыль за собой поднять не успевают…
Обещали Фоме крепкую одежу, казенную, продукт даровой, и власть, хотя какая, а будет. «Сразу за мной вприпрыжку потянутся: «Фома Игнатьевич, Фома Игнатьевич…»— а я на них строго погляжу, да и помолчу подольше, чтоб заегозили». На кого «на них» — он ясно не представлял, — вообще на всех односельчан, которые не жалова ли его своим почтением и прозывали Фомка Волчья Пасть за внешний вид. Сулили еще платить новой деньгой— марками. «Тоже очень впрок, — размышлял Фома, — дом вымахаю, чтобы на все крыши с моей высокой плевать можно…»
Стал Фома полицаем.
Ему выдали китель, хлопчатобумажный, новый, и сидел он на Фоме ладно. Сапоги подкованные, голенища короткие, ремень с блестящей пряжкой, на которой выдавлено: «Got mit uns»— «Бог с нами». Мать запричитала, когда он вошел в избу в форме. Фома заорал, сдергивая пояс:
— Чего ты! Видишь, и божественное есть!..
Но магь не поняла, а, видя лишь ремень у него в руках и оскаленное в ярости лицо, бросилась в глубь избы.
По улице Фома прошел утром, стуча сапогами. Встречные здоровались с ним, глядели с любопытством и настороженностью, а если могли, то сворачивали в сторону, обходили.
Через неделю Фоме выделили лошадь. Хороша была лошадь. В серых яблоках. «Одно лишь — бабки слишком прямые. Сбить может при скачке», — отметил Фома, понимавший толк в лошадях.
— Чего-то пекутся так о тебе? — спросила мать.
— Мне вверено наблюдать за общим порядком, — заученно произнес Фома.
До Фомы дошли слухи, что лошадь в селе признают. Ездил-де на ней цыган Амвросий из украинского городка Мирополье. «Того Амвросия к ногтю прижали, — поговаривали крестьяне, — а кобылу Фома наследовал». Фома вызвал главного разговорщика, соседа своего Кузьму.
— По цыгановой тропе пройтись желательно?