Чары Шанхая - Хуан Марсе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не понимаю я твой собачий язык. Говори по-человечески.
— Что вы сказали, сеньор?
— По-испански отвечай, когда тебя спрашивают! — Водитель покосился на подвязанную платком руку капитана, полосатую пижаму, бинты и очки и насмешливо добавил: — Какого черта ты вылез на улицу в таком виде? Ты из реанимации сбежал или из психбольницы?
— Тебе-то что за дело, болван, — как ни в чем не бывало ответил капитан по-каталонски.
Мы сразу же сообразили, что курносый детина не знал и знать не хотел по-каталонски ни единого слова. Он нажал на ручной тормоз и, энергично покрутив рукоятку, опустил стекло на дверце:
— Говорю тебе, отвечай по-испански! А не то я тебе покажу, как надо разговаривать! Где эта твоя проклятая улица?
Капитан улыбнулся сквозь бинты, вежливо поклонился взбешенному водителю, и в это мгновение я понял, что он что-то задумал. Я не сразу различил тревожные сигналы: все эти нервные подмигивания, выразительные кивки и покашливания, означавшие, что он вот-вот пустится в пространные рассуждения. В такие минуты он вдруг весь напрягался, выпрямлял спину, и тогда мне казалось, что я различаю странный звук, словно стариковские позвонки предупреждают о готовящейся выходке. Честно говоря, я никогда не знал — впрочем, меня это и не слишком занимало, — что руководило капитаном в сложных ситуациях: внезапный безрассудный порыв, который, словно демон, дремал у него внутри, или отзвуки давнего поражения, последние вспышки непокорного духа? В таких случаях я неподвижно стоял рядом и молча ждал, что будет дальше. Между тем его глаза, спрятанные за темными стеклами очков, прицеливались к груди водителя: если в одном кармане ручки, размышлял он, значит, в другом — кошелек.
— Простите меня, сеньор, — засуетился капитан. — Дело в том, что по-испански я почти не говорю. И дело здесь не в произношении — никто и не думает тягаться в этом с сеньором из Мадрида — а в синтаксисе, можете себе представить? Язык еле ворочается… Эх, старый я дурень! Не обращайте на меня внимания, сеньор!
— Ладно, черт возьми, я все понял. Скажи только, где эта паршивая улица, если, конечно, ты сам знаешь, где она, и катись в преисподнюю.
— Конечно, сеньор! Езжайте по этой улице направо, там будет площадь, на ней снова поверните направо, на проспект Генералиссимуса, который раньше назывался улица Диагональ, затем снова направо, и вскоре увидите памятник Синто Вердагеру, местному поэту-сепаратисту сомнительного дарования, как вы сами прекрасно знаете…
— Быстрее, я спешу!
— Отлично: оттуда все время прямо до Педральбес, там будет вывеска «Сан-Баудильо», раньше она называлась «Сан-Бои», потом проедете пару километров и окажетесь как раз на улице Легалидад…
Пока они беседовали, капитан прижал болтающуюся на перевязи руку к окошку, другую положил на капот и в какой-то миг быстро забарабанил по нему пальцами. Звук напоминал шум дождя, и сбитый с толку водитель поднял глаза. Этого было достаточно: неподвижно висящая рука метнулась к левому лацкану водителя, указательный и безымянный пальцы, сложенные наподобие птичьего клюва, стремительно выхватили коричневый кожаный бумажник и незаметно переложили его в бездонный карман капитанского плаща.
— Это неподалеку, сеньор, — добавил капитан.
— Вот видишь, заговорил по-человечески, — улыбнулся мужик, поворачивая ключ зажигания. — Дело в том, что вы, недоноски, учиться не хотите, черт бы вас подрала.
— Я очень рассеян, что правда то правда, — виновато согласился капитан. — Кто не хочет говорить на языке империи? Я, сеньор, люблю иностранные языки — английский, французский…
— Довольно и один знать! — Водитель включил мотор. — Говоришь ты как пес, но со временем акцент исчезнет.
— Ну разве что со временем, — покорно закивал капитан. — Сделаем все, что в наших силах, сеньор. Со временем. Не забывайте: никуда не сворачивайте до Сан-Бои. Это совсем рядом.
— Да, старик, с тобой не соскучишься. Сделай-ка еще одно одолжение. — Он смотрел на капитана насмешливо и сочувственно. — Честное слово, ты мне нравишься, старый болван. Повторяй за мной: шестнадцать судей едят печень…[19] Забыл, как дальше. Повторяй быстро.
— Это патриотическое стихотворение Жоана Марагаля.[20]
— Да? А я и не знал. Ну-ка, прочти его.
— Если его перевести, оно теряет смысл. Речь идет о человеке, которого повесили на горе Монсеррат, знаете, там, где Моренита…[21]
Детина скривился, начиная терять терпение. Мотор наконец завелся.
— Переводи быстрее, чучело огородное!
— Хорошо, сеньор, как прикажете. Шестнадцать судей едят печень повешенного. У поэта Марагаля есть еще один славный стишок: «Воняют синие подтяжки». Он посвящен доблестной немецкой армии.
— Запомни: теперь ты все будешь переводить на человеческий язык. Понял, старый крокодил?
— Как прикажете, сеньор.
— А ты забавный тип, хоть и каталонец. Ладно, желаю тебе, чтобы твои мозги встали на место.
Он хрипло засмеялся, резко отпустил сцепление, и машина рванулась с места. Не дожидаясь, пока он свернет с улицы Легалидад, капитан схватил меня за руку, мы во всю прыть помчались в противоположном направлении.
— Да, нескоро он ее теперь отыщет, — пробормотал капитан.
В бумажнике оказалось сто пятьдесят песет. Капитан дал мне пятьдесят, взяв слово, что я не стану их тратить на кино и бильярд.
— Купи бумагу для рисования, — сказал он, — а остальное отдай матери, ей пригодится.
Вечером я рассказал матери о нашем приключении. Она пожалела капитана и сказала, что будет молиться, чтобы Пресвятая Дева послала ему здоровья, ясности ума и долгих лет жизни. А потом добавила, что мы совершили нехороший поступок. Послали человека неизвестно куда — безобразие! Но денежкам была рада.
Глава седьмая
1
Долго еще я мучился, вспоминая светящиеся полоски на ее коже и алое пятнышко на зубах — ядовитый цветок, который так манил меня в тот день, когда она притворилась мертвой, и в моей душе росли стыд и печаль. Прошло две недели, как вдруг мне представился случай наверстать упущенное.
По воскресеньям Форкат редко отлучался из дому, за все время раз пять или шесть, когда они с сеньорой Анитой ходили на дневной сеанс в кинотеатр «Рокси». В остальные дни он пропадал где-то в городе и неизменно приносил с собой что-нибудь съестное, или же они вдвоем выбирались в «Восточные бани» на пляже в Барселонете; нам они приносили арбуз, а иногда пару килограммов мидий или креветок. Форкат готовил майонез, а затем с таинственным видом входил к нам на террасу и церемонно ставил перед Сусаной дымящееся блюдо сваренных на пару мидий. Сусана звала братьев Чакон, которые, как правило, околачивались где-то неподалеку, и, рассевшись вокруг кровати, мы принимались за угощение.
Мать больше не оставляла ее дома одну, Форкат за этим строго следил. Они предупреждали заранее, если им надо было уйти, и я, отпросившись у капитана, сидел с Сусаной.
Как-то в воскресенье, когда мы остались вдвоем, она порвала очередной неудачный с ее точки зрения рисунок, привстала на коленях и предложила отправиться на экскурсию в комнату Форката.
— Тебе нельзя ходить босиком, — сказал я, когда мы поднимались по винтовой лестнице на второй этаж.
В темной узкой комнатенке, где жил Форкат, царили идеальная чистота и порядок. Он сам стелил постель и мыл пол в крохотной ванной комнате, дверь в которую была приоткрыта. На ночном столике стоял стакан, накрытый кофейным блюдцем, рядом чистая пепельница, возле которой лежали таблетки аспирина и пачка сигарет «Идеал». При нас Форкат не курил ни разу — ни дома, ни в саду, и уж тем более у Сусаны на террасе. Из-под кровати выглядывал уголок старого картонного чемодана.
— Давай посмотрим, что там внутри, — предложила Сусана.
Я вытащил чемодан, и Сусана, встав на колени, открыла крышку. В нос ударил терпкий растительный запах, тот самый непередаваемый аромат рук Форката. Внутри мы обнаружили вырезки из французских газет, географические карты и брошюры туристических агентств, дешевый песенник, зачитанную книгу без обложки под названием «Битва за хлеб», конверты от заграничных пластинок с песнями на английском и французском, а в углу — завернутый в черный джемпер и лоскут желтой замши маленький короткоствольный револьвер, какой-то тусклый, но, по-видимому, новехонький. Не верилось, что он настоящий.
— Это игрушка, — сказала Сусана.
— Как бы не так. — Я взвесил его в руке. — Интересно, он заряжен?
Сусана отобрала у меня револьвер, завернула обратно в джемпер и, положив на место, принялась рассматривать газетные вырезки. По большей части это были заметки из парижских и шанхайских газет, все до одной на французском языке. С одной из фотографий на нас глянула испачканная грязью носатая физиономия велосипедиста Фаусто Коппи, который, словно призрак в тумане, гордо стоял в вихрях снежной вьюги на фоне какого-то горного приюта. Под съеденным молью шарфом мы обнаружили паспорт с фотографией Форката, принадлежавший при этом некоему Хосе Карбо Балагеру; внутри лежала сложенная вдвое записка Кима: «Я должен моему другу Ф. Форкату громадную сумму в сто пятьдесят франков (150 ф.), рюмку коньяку, а также пинок под зад, чтобы не раздавал деньги таким бесстыдникам, как я, Жоаким Франк. Тулуза, май 1941». Еще там лежал испачканный краской старый кошелек, в котором хранилось несколько иностранных монет и билет парижского метро. Ни писем, ни фотографий, за исключением портрета бравого велосипедиста, там не оказалось… Мы были смущены и разочарованы. Разве не уверял Форкат, что ни разу не брал в руки револьвер? Неужели это и есть багаж интеллигентного, образованного человека, объехавшего полмира? Форката, авантюриста с большой буквы, как называл его капитан Блай! И, главное, всего одна книга, да и то старая и зачитанная…