Сосны, освещенные солнцем - Иван Кудинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужики — в грубых домотканых армячишках, в расхожих лаптях да посконных рубахах — сидят и думают думу свою нелегкую, ведут бесконечные разговоры. И все, что происходит за их спиной, в глубине земского помещения, это их как бы и не касается, как бы из другого мира, недоступного им… лапотникам.
Глядишь на них и мнится, будто это те самые некрасовские мужики «Подтянутой губернии, уезда Терпигорева», отправившиеся в поиски правды, сошлись тут, у парадного подъезда, «сошлися — и заспорили, кому живется весело, вольготно на Руси».
Посетивший выставку великий князь Владимир Александрович, глядя на картину Григория Григорьевича Мясоедова, сохраняя на лице спокойствие, громко заметил: «Что ж, правде надо смотреть в глаза».
Что он имел в виду — осталось неясным.
— Ну-с, братцы, скажу я вам, такого еще не бывало! — восхищался Крамской, радуясь удачам друзей, повсюду, где возможно, говоря об этих удачах.
Приехавший вскоре Павел Михайлович Третьяков прошел по залам, постоял у картины «Христос в пустыне», никак не выказав своего отношения, но, улучив момент, спросил Крамского: «Во сколько полагаете оценить?» Иван Николаевич поежился — оценивать вещь, в которую душа вложена, почти невозможно. Это все равно, что душу продавать… А сколько стоит душа-то, если оценить ее в рублях?.. Тысячу, две, три… И Крамской, избегая смотреть в глаза Третьякова, почти не думая (вполне возможно, что все уж было обдумано), назвал цену: «Шесть тысяч». На следующий день подле многих картин появились короткие, уже ставшие привычными объявления: «Продано», «Собственность Третьякова». Среди купленных Павлом Михайловичем картин были «Христос в пустыне» Крамского, «Земство обедает» Мясоедова, шишкинский «Сосновый бор» и «Мокрый луг» Федора Васильева. До последнего лишь слухи доходили о замечательном успехе передвижников.
Рассказывают, что царь, придя однажды на выставку, не смог выбрать для себя ни одной из многих приглянувшихся картин: какую бы ни называл, ему вежливо отвечали:
— Простите, ваше величество, эта картина уже куплена.
— Кем куплена?
— Господином Третьяковым.
— Ну, хорошо, тогда вот эту, — указывал царь, облюбовывая шишкинский пейзаж.
— Ваше величество, и эта продана.
— Кому?
— Третьякову.
— А эта?
— И эта тоже… Павлом Михайловичем Третьяковым приобретена. Намедни он побывал на выставке, а кроме того, еще раньше имел разговор с художником.
Царь вспыхнул и шутливо погрозил пальцем:
— Передайте Третьякову, дабы впредь он не ставил государя в такое неловкое положение.
Однако Павел Михайлович и «впредь» оставался верен себе — лучшие картины непременно и любыми путями заполучать для своей коллекции. Открывалась выставка, и устроители знали, что со дня на день появится Третьяков: его ждали, но приезд Павла Михайловича был всегда неожиданным — вдруг он входил, суховато раскланивался, коротко и тоже суховато (ничего лишнего) делился московскими новостями, жаловался на петербургскую погоду… Его приглашали в залы, и он как бы спохватывался: ах да, выставка!.. Как будто он не за тем сюда ехал, чтобы побывать на выставке и выбрать для себя подходящие… Впрочем, чаще всего «подходящие» картины были ему уже известны, облюбованы им еще в мастерской того или иного художника, либо он знал о них из писем, со слов друзей, но так или иначе, а на выставку Третьяков, как правило, являлся с четко выработанной «программой» действий, заранее осведомленный. Это, разумеется, не значило, что Павел Михайлович являлся лишь для того, чтобы «закупить товар» и восвояси отбыть в Москву. Он обладал поразительным чутьем на все ценное, и не случайно именно в его коллекции оказалось большинство лучших картин, созданных русскими художниками. Его уважали, и не было в то время художника, который бы не мечтал «попасть к Третьякову». Когда говорили: «Картину приобрел Третьяков», это значило, что работа художника в высшей степени оценена. По-разному складывались отношения Павла Михайловича с художниками, случались обиды и недоразумения, иногда его обвиняли в излишней строгости, иногда — в излишней скупости… Но никому бы и в голову не пришло заподозрить его в дилетантстве. Да, временами он был «излишне строг», что объяснялось прежде всего желанием иметь в собрании лучшие из лучших, не только мастерски написанные картины, но и отвечающие по своему содержанию духу времени; да, иногда он был «излишне скуп», возможно, тут в нем сказывалось купеческое начало, однако не в его правилах было ущемлять интересы художника, а уж если вещь ему нравилась по-настоящему, без оговорок — тут для него деньги и вовсе не играли никакой роли.
Он любил пройти по залам незаметно, один, и делал это частенько, любил послушать, о чем говорит публика, что «принимает», что осуждает, но своего мнения при этом никогда не менял… Публика публикой, а искусство искусством: сегодня публику одно интересует, завтра, глядишь, она другим увлечена… Высокая, худощавая фигура Третьякова, одетого, как всегда, в темный костюм строгого покроя, медленно двигалась по залам, подолгу задерживаясь то у одной, то у другой картины. Он как бы не шел, а шествовал, и было в этом нечто торжественное и символическое.
Приезд Третьякова в ту зиму совпал с академической выставкой, «гвоздем» которой была картина Якоби «Шуты при дворе Анны Иоановны». Публика валом валила на выставку, чтобы посмотреть на «историческое» полотно; об Анне и ее фаворите Бироне втихомолку рассказывались скабрезные анекдоты, любители которых отыскивали в картине Якоби некие «намеки» на непристойность императрицы… Пробиться к картине было почти невозможно, около нее постоянно толпились посетители. Смех, споры, перешептывания… «Ах, это невозможно, в таком неглиже представить государыню!..»
Павел Михайлович тоже зашел, постоял, послушал, о чем тут спорят и говорят. Подивился ажиотажу. Его спросили: сколько он думает заплатить за картину? Он сухо ответил: нисколько. И ушел, гордый и независимый, проявив на этот раз «излишнюю скупость». Перед отъездом в Москву он зашел к Крамскому, который в ту пору писал для него портрет поэта Кольцова, одновременно дорабатывая «Майскую ночь». Последняя была ранее уже куплена Третьяковым, но Иван Николаевич упросил дать картину для доработки, пообещав тотчас же, как только она будет выправлена, выслать ее в Москву… Павел Михайлович хоть и доверял вкусу Крамского, но в душе побаивался: вдруг картина после доработки ухудшится… Однако, посмотрев, успокоился и даже остался доволен. Попросил ускорить работу над портретом Кольцова и непременно к весне или не позже лета написать портрет Грибоедова. Поговорили о заказах, о Федоре Васильеве, состояние которого с каждым днем ухудшалось и надежды на выздоровление почти никакой…
— Васильева может спасти только чудо, — печально говорил Крамской. — Только чудо. Но где его взять, чудо-то?.. А тут еще вдобавок ко всему бедственное материальное положение…
— Он транжирит деньги без оглядки, — заметил Павел Михайлович. — Так нельзя. Мне рассказывали, что Васильев скупает у антикваров массу всякой чепухи… Для чего ему?
— Да, но поверьте, это не мотовство, — вступился за своего друга Крамской. — Человеку осталось жить считанные месяцы, может быть, дни, и он хочет их прожить… по-человечески. Он же совсем молод и ничего в жизни как следует не видел. Мне бесконечно жаль этого мальчика…
Потом, когда Третьяков собрался уходить, Крамской вдруг подумал о том, что за все время Павел Михайлович ни словом не обмолвился о картине Якоби, которая наделала столько шуму, даже переполоху. Конференц-секретарь Академии художеств Исеев, увидев картину еще в мастерской, был шокирован и немедленно донес великому князю Владимиру Александровичу, вице-президенту Академии, о том, что художник намерен показать ее на предстоящей выставке. Великий князь ответил: «Художник для того и пишет, чтобы показывать картины публике». Исеев настаивал: «Но, ваше высочество, картина с таким фривольным сюжетом неудобна для выставок…»
Тем не менее Исеева не послушались, и картина была выставлена.
— Вы уже побывали в Академии? — спросил Крамской. — Как вам показались «Шуты»?
— Что ж, — уклончиво ответил Третьяков, — шуты как шуты… Картина неплохая, может быть, даже хорошая, и ее непременно приобретут…
— А вы? Разве вы не хотите ее купить?..
— Якоби, как мне сказали, намерен делать с этой картины повторения, — сухо сказал Третьяков. — А я, Иван Николаевич, как вам известно, стараюсь держать только те картины, которые в единственном числе… Да и, откровенно сказать, мне и оригинал «Шутов» не по душе… Не в моем вкусе.
Картина Якоби продержалась на выставке всего несколько дней, затем ее сняли и убрали — с глаз долой, подальше от публики… Но как причудливы и неисповедимы пути и судьбы!.. Вскоре картину купил Солдатенков, известный в то время коллекционер, и подарил Румянцевскому музею в Москве. А ровно через полвека, когда уже не было в живых ни Третьякова, ни Якоби, Румянцевский музей был закрыт, а картина «Шуты при дворе Анны Иоановны» перевезена в Лаврушинский переулок в Третьяковскую галерею, где и была «прописана» теперь уже навсегда.