Сосны, освещенные солнцем - Иван Кудинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видали у Крамского новую картину?
— Какую картину? У Ивана Николаевича много новых картин…
— «Явление Христа»… то бишь «Христос в пустыне».
— Во-первых, картина еще не завершена, — нахмурился Шишкин. — Во-вторых, ивановский «Христос» тут и вовсе ни при чем. А уж если хотите правду, извольте: Христос Крамского мне больше по душе. Ивановский Христос — это бог, царь, перед ним невольно хочется пасть ниц. А Христос Крамского просто человек, сильный человек и добрый, и рядом с ним хочется посидеть, поговорить. А вы-то сами, простите, видели картину Ивана Николаевича?
— Постараюсь увидеть…
— А! Ну постарайтесь, желаю успеха. Боюсь, что и увидите, так не поймете. Прощайте!
Однако ж картину, когда она будет выставлена, поймут и примут не все, да и не сразу, немало будет вокруг нее и горячих споров, а Верещагин насмешливо скажет, что-де одного он понять не может: отчего это Христос Крамского, судя по пейзажу, оказался в Крыму?.. Но Крамского сбить с толку теперь уже невозможно, и он знал, что вышел из трудной борьбы победителем, хоть и помалкивал, прислушивался как бы со стороны к разного рода суждениям. И хоть насмешка Верещагина заденет его, держаться он будет с достоинством и с не меньшей насмешкою ответил: «Да ведь все верно, если не учитывать главного: пейзаж в данном случае меня и вовсе не интересовал…» А когда явится Третьяков и начнет торговаться, Крамской не задумываясь такую цену заломит, что в первый миг сам этой цены испугается. Испугаться-то испугается, но не отступит и ни копейки не сбавит — шесть тысяч рублей!.. Прямо с выставки картину отправят в Москву, в Лаврушинский переулок, где и займет она достойное место… Кое-кто из недоброжелателей попытается «повлиять» на Третьякова: дескать все бы ничего, да разве эта «фигура» стоит таких денег? Павел Михайлович, как всегда, сух, подтянут и строг. Отвечает холодно:
— Цену в конечном счете назначает художник. Он лучше, чем кто-либо, знает стоимость своего труда…
Третьяков, конечно, не скажет главного: если бы картина не пришлась ему по душе, он бы за нее и полушки не заплатил.
Шишкин вышел к Летнему саду. Сквозь высокие ажурные решетки желтели ряды деревьев, по аллеям неспешно прогуливались люди, бегали дети, голоса их особенно звонко и беззаботно звучали под сенью столетних лип. Он вошел в сад, быстро прошагал мимо статуй, поставленных здесь еще во времена Петра Великого, мимо скромного петровского домика, наверное, лишь по привычке названного «дворцом», вернулся по той же аллее и постоял у памятника великому баснописцу, снова мысленно возвращаясь в мастерскую Крамского, где висит незаконченная картина, и лицо Христа, как и лицо художника, измученное и страстное, вызывает не жалость к слабости человеческой, а гордость за его силу и доброту… Но человек на распутье: куда ему идти? И отчего так сложно именно тогда, когда все должно быть ясно и просто?..
— В самом деле, — вслух произносит Шишкин, не замечая никого вокруг, — в самом деле, бывает так: не знаешь, куда идти — направо или налево…
Какая-то пожилая сердобольная дама, с вуалькой на шляпе, охотно отозвалась, заметив в его лице смятение:
— Вам к выходу? Если к выходу, то направо.
Шишкин поблагодарил, в душе посмеявшись, и пошел прямо, в глубину сада, по сухо шуршащей непримятой траве.
* * *Поздней осенью 1870 года устав товарищества передвижных выставок, подписанный Крамским, Мясоедовым, Шишкиным, Саврасовым, Прянишниковым, Ге, Перовым, Якоби и другими, был утвержден Министерством внутренних дел. А через год в залах Академии художеств открылась первая и, быть может, оттого самая памятная выставка. Это был праздник, торжество молодого русского искусства.
«Самая большая художественная новость в настоящее время в Петербурге, — писал Стасов, — передвижная выставка. С какой стороны на нее ни посмотришь, везде она является чем-то особенным и небывалым: и первоначальная мысль, и цель, и дружные усилия самих художников, которым никто извне не задавал тона… Выставка поразительна не по одному только прекрасному своему намерению — она тоже поразительна и по прекрасному осуществлению его. Почему? Потому что теперешнее поколение художников другое. Это люди с таким же талантом, что и прежде, но только голова у них другая… Перед нами теперь другая порода, здоровая, мыслящая, бросившая в сторону побрякушки и праздные забавы художеством, озирающая то, что кругом нас стоит и совершается, устремившая наконец серьезные свои очи в историю, чтобы оттуда черпать не одну только политическую шелуху, но глубокие черты старой жизни, или же рисующая на холсте те характеры, типы и события ежедневной жизни, которые первый научил видеть и создавать Гоголь».
Картин первая выставка собрала немного — всего сорок шесть, из них — двадцать четыре пейзажа, двенадцать портретов и десять жанровых полотен, «сочинений на сюжеты». Но что это были за «сочинения», какие картины! «Привал охотников» Перова, по утверждению Стасова, «высшая из всех картин, до сих пор им написанных», его же прелестный «Рыболов», «Порожняки» Прянишникова, «Лес» и «Вечер» Шишкина, портреты Крамского, «Петр и царевич Алексей» Ге и, наконец, самый «гвоздь» выставки — «Грачи прилетели» Саврасова. Знатоки уверяли, что если’ бы на выставке были представлены одни лишь саврасовские «Грачи», то и тогда ее стоило бы открыть, и она бы, несомненно, имела успех.
«…Несмотря на едва полусотенный состав выставки, — отмечал Стасов, — она важнее и интереснее многих других, состоявших, бывало, в прежние времена из сотен и, пожалуй, тысяч номеров. Здесь нет того сора и хлама, каким по большей части бывают раздуты выставки до цифр очень почтенных».
Из Петербурга выставка перекочевала в Москву, а затем в сопровождении Перова и Мясоедова побывала в Киеве и Харькове. «Ну, друзья, — радостно говорил Крамской, — теперь мы зашагали. И путь нам предстоит долгий и нелегкий».
Квартира Крамских снова полна гостей, и неизменный артельный самовар, начищенный до блеска, празднично возвышается над столом, веселит душу. Горячий пар клубится над ним.
— Да ведь и то сказать, — восклицает Якоби, — на этом самоваре держится русское искусство!..
Все возбуждены, веселы. Первый успех окрылил художников, вселил уверенность: да, да, они вышли на правильный путь, кое-кто уже высказывает свои соображения относительно организации второй выставки — ни в коем случае нельзя ее отдавать на откуп Академии… Споры, шутки, смех, подтрунивание.
— А вы не догадываетесь, господа, с кого писал главную фигуру в «Охотниках» Перов? — спрашивал Клодт, многозначительно поглядывая на Волкова. Тот не оставался в долгу:
— Представляете, барон Клодт возомнил себя пейзажистом, а что такое пейзаж — толком еще не разобрался. Иван Иванович, скажите барону, что осина и ель — это не одно и то же.
— Минуточку! Слово Николаю Николаевичу Ге, он все-таки с императорами дело имеет…
Ге отмахивался, застенчиво улыбаясь, и подсаживался к Шишкину.
— Ну что, Иван Иванович, какие известия от Васильева?
— Жалуется на тоску, но работает. Грозится к следующей выставке всех перещеголять.
— Дай-то бог, дай-то бог!
Федор Васильев вот уже несколько месяцев жил в Ялте, лечился. Прошлой зимой, катаясь на Тучковом катке, хватил однажды сгоряча горсть снега, сильно простудился и заболел. Врачи определили чахотку, посоветовали уехать на юг… И всех теперь волновала его дальнейшая судьба. «Боже ты мой! Да что же мне делать?! Я все-таки думаю, что судьба не убьет меня ранее, чем я достигну цели», — мечется Васильев, ищет выхода, и каждое слово в его письмах — крик души. И Крамской, которому адресованы эти слова, говорит, что если бы он, Федор Васильев, достиг своей цели — русское общество обрело бы в его лице великого художника…
— Да, да, я в этом совершенно убежден.
Входит Софья Николаевна — все взоры на нее — и с подчеркнутой торжественностью объявляет:
— Самовар готов. Будем пить чай.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Стало привычным: если нет Шишкина в Петербурге, ищи его в лесах либо в Мордвиновских, близ Петергофа, либо в Залужских, в Дубках или Сестрорецке, либо еще дальше — в дорогом ему Закамье. Шишкин бывал на родине часто. И в то лето он снова отправился в Елабугу. Стояла отрадная пора сенокоса. Шумные июльские дожди, стремительно проносились над лесами и пашнями, цветное коромысло радуги одним концом падало в Каму, а другим в Тойму, и все вокруг звенело, сверкало, полнясь бодрящей свежестью.
Как всегда, поднявшись на пригорок, откуда открывался вид на Елабугу, Иван Иванович не выдержал, соскочил с возка и пошел пешком. И еще издали увидел на высокой круче, за городом, у слияния Тоймы и Камы, городищенскую башню, восстановленную отцом. Высокие редкие облака неслись по небу, над красными соснами, над каменной башней…