Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, он постарел и изменился – позади уже две операции на сердце. Но буквально через несколько минут в его новом облике отчетливо проступил прежний Иосиф…
Так вот, Иосиф повел нас с женой в мексиканский ресторан. Как известно, в цикле «Мексиканский дивертисмент» он не очень одобрительно отозвался о национальном герое Мексики, «отце мексиканской демократии» Бенито Хуаресе. Я же, напротив того, написал книгу, одним из весьма положительных героев которой стал тот же Хуарес. И когда Иосиф сделал заказ, я сказал ему, что если бы хозяин-мексиканец знал, что написал о Хуаресе он, а что я, то его на порог бы не пустил, а меня накормил бы бесплатно. Это, разумеется, была шутка, но с нее начался разговор о наших тогдашних лидерах. И тут Иосиф сказал вещь очень значимую. Суть его мысли, как я ее понял, заключалась в том, что прежде советские лидеры фактически не знали проблемы выбора. Что бы они ни решили, все воспринималось ими самими и большинством как единственно возможный вариант. И считалось, что любой их выбор ведет к благу. Особенность положения Горбачева и его соратников в том, что перед ними необходимость не просто реального, но страшного для них выбора – между плохим и худшим. Благополучных вариантов вообще не существует. (Имелись в виду не катастрофы, а просто тяжкие обстоятельства.) А советские лидеры мало того что генетически отучены от выбора, но когда и тут плохо, и там страшно (во всяком случае, в первое время), то они впадают в некий транс. Это был разгар армяно-азербайджанского конфликта, и вышесформулированными соображениями Иосиф объяснял мучительную замедленность правительственной реакции на события, требующие реакции мгновенной. Отсутствие заведомо благополучного варианта вынуждает брать на себя реальную ответственность, а они к этому не привыкли.
Я привел этот ресторанный разговор потому, что проблема ответственности вообще центральная проблема русской истории. А если взглянуть внимательно назад, то станет ясно, что не только для вождей послеоктябрьского периода проблема двух тяжелых вариантов, один из которых лишь в отдаленном будущем мог принести благо, всегда оказывалась непосильной. Единственным случаем было решение Александра II о крестьянской реформе. Но на это героическое решение ушли едва ли не все душевные силы царя…
О профессорстве Иосифа в американских университетах написано уже немало в разных жанрах. Но здесь я хочу вспомнить один эпизод, дающий представление о самом начале его академической карьеры.
В начале августа 1972 года, когда окончательно определилась тематика семинаров Иосифа в Мичиганском университете, он через Александра Ивановича, с которым часто говорил по телефону, передал мне просьбу помочь ему разобраться с поэзией XVIII века, о которой он собирался рассказывать своим студентам. Судя по ироническому пересказу этой просьбы Александром Ивановичем, я понял, что Иосиф находится в состоянии, близком к паническому. Что и понятно – никакого опыта преподавания у него не было. Я сразу написал ему, 12 августа, – авиапочтой – это был тогда довольно быстрый и, как ни странно, вполне надежный способ сообщения.
«Сразу напиши, чем именно ты будешь заниматься в XVIII веке. Очерти тематический круг, чтобы можно было с толком подобрать книги. Кое-что вышлю наугад – пока… Имей в виду, что поэзия XVIII века – дело сложное, связанное и с русской традицией, и с европейской, и с античной. Подумай как следует!»
15 августа я ему писал:
«Посылаю тебе несколько книг, которые были под рукой. На днях вышлю библиографию. В сборниках внимательно посмотри примечания, а у Западова подстрочные сноски – там есть нужные библиографические указания. В сборниках – тоже посмотри подстрочные сноски во вступительных статьях.
Сразу выпиши в библиотеке – Г. А. Гуковский. “Русская поэзия XVIII века”. 1927. Его же – “История русской литературы XVIII века”. 1939. Это лучшие общие курсы. Еще – он же: “Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века”. 1938. Далее – Ю. Н. Тынянов “Архаисты и новаторы”. 1929. Там в нескольких статьях есть очень важные принципиальные соображения о русской поэзии того времени. Сам увидишь. Например – “Ода как ораторский жанр”. У Тынянова же много полезного в “Проблемах стихотворного языка”. 1965 (переиздание). Посмотри И. З. Сермана “Поэтический стиль Ломоносова”. Пока хватит».
Ответ был датирован 12 сентября:
«Спасибо за книжки: очень кстати (рифма к Тате, pardone)… Уже начал преподавать (точнее – вести семинары). Боялся скандала и позора, но пока обходится. В первом – по XVIII в. – человек 15; зато во втором, по XX веку, ихнему и нашему, больше сорока и становится все больше. Ходят стадом, приносят грудных и тут же их кормят. Похоже на вокзал, но интереснее. И порядка больше. Я им про всех: ихних, наших, Кавафиса, Рильке и т. д. Сам знаешь, “материала” хватает.
Утомительно, конечно, но дело того стоит. По крайней мере, в это время не думаю о том, о чем думаю в другое».
Главной его тревогой, разумеется, было – сможет ли писать. «Пытаюсь сочинять. Иногда выходит, чаще – нет. Не могу понять часто: есть связь между этой и той строфой или это мне кажется, что есть. И здесь – никто не помощник. Можешь поверить, мне есть отчего нервничать».
Вскоре все вернулось на свои места. Он стал много писать. А в преподавании выработал свой стиль – далекий от академического, того, который я себе представлял.
14 ноября он писал мне из Нантакета, «куда приехал на сутки, рассчитывая застать тень Мелвилла. Чего не произошло». «Книг не надо, справлюсь и так».
С изменением ситуации в России во второй половине восьмидесятых, особенно после получения Нобелевской премии, у Иосифа появились совершенно непривычные для него заботы. Появилась масса изданий, мечтающих получить от него разрешение на публикации. А он чрезвычайно серьезно относился к характеру публикаций и, не очень представляя себе новую российскую реальность, несколько растерялся.
1 сентября 1987 года он писал мне:
«Милый Яков, что примиряет меня с положением дедушки, так это то, что и М. теперь тоже бабушка».
Перед этим я поздравил его с новым статусом, поскольку у его сына Андрея родилась дочь.
Дальше речь пошла исключительно о публикациях и прежде всего публикации в «Неве», о которой хлопотал Самуил Аронович Лурье.
«Говоря о том, до чего иногда удается дожить: я, конечно же, не против невской инициативы, но хотел бы все-таки контролировать выбор. Я предпочел бы длинные стихотворения: Натюрморт, Бабочка, – если говорить о ранних; Квинтет, обе Эклоги, Муха – из того, что попозже. Все это можно пересыпать мелочью из Части Речи (начав, скажем, с Ниоткуда с Любовью и кончая, допустим, Мысль о тебе удаляется – из Урании, каковую прилагаю) или из той же Урании и из Жизни в Рассеянном Свете. Я бы, конечно, хотел видеть и Осенний Крик Ястреба и Развивая Платона и много чего другого, – но человек предполагает, а…
Вообще хорошо бы, чтобы кто-нибудь приглядывал за всеми этими делами (я почему-то убежден, что произойдет лажа, но оправдания будут благородные); но мне неловко просить кого бы то ни было об этом – тем более тебя или Женюру. Все эти заботы мне несколько внове и даже раздражают.
Целую тебя и Тату, нежный привет Сашеньке».
Женюра – это, соответственно, Евгений Рейн, а Сашенька – Кушнер.
С «Невой» все прошло благополучно, как мы увидим. А вот публикацией в «Новом мире» он остался страшно недоволен. Недаром он, все же, просил меня – «если тебе не особенно против шерсти» – связаться с журналом, но, разумеется, никаких возможностей влияния у меня не было.
«Процесс пошел» и развивался стремительно. И действительно, надо было что-то делать.
14 июля 1988 года он прислал мне из Лондона очень занятное послание.
«Милый Яков, для начала несколько слов об общей шизофреничности (букв, перевод этого термина – расколотость, раздвоенность, пополамность сознания) моего существования, прежде всего, я – Близнец, и это одно уже предполагает Ваньку-Встаньку (Встаньку, замечу, реже). Далее – существование в двух культурах, в двух языках, воплощенное не только в шевелении мозгами, но – главное – географически. С этим еще можно справиться, и в течение последних шестнадцати лет я, более или менее, справлялся. На некоторое время раздвоенность эта, казалось, даже исчезала; верней выражалась только в отношениях с бабами. Правда, лет десять я преподавал – и, следовательно, жил – в двух уч. заведениях. Теперь преподаю в одном (вернее сразу в пяти, но они все в одном месте, в радиусе 10-ти миль) но это ничего не меняет, потому что с января по май живу в Массачусетсе, остальное время – в Нью-Йорке (тут я привираю, потому что на лето всегда стараюсь из штатов удирать – жара невыносимая), и этим тоже, в общем, можно было кое-как справиться. Но наступило торжество справедливости в Отечестве, и, даже для меня лично, вовне. И тут я перестаю уже что бы то ни было соображать. Как у того вообразившего себя часами психа из анекдота, голова мечется из стороны в сторону все быстрее и быстрее… сегодня, например, я подбирал стишки для “Континента” и вдруг подумал: а не послать ли их в “Огонек”?…