Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Искусство и моральные критерии, — пуча глаза, сказала Роза Кранц, — разве их сочетание даст хорошие результаты? Какие нравственные критерии у Праксителя? Ах, Павел, вы такой требовательный: обычным людям трудно соответствовать вашим стандартам, я не завидую вашей жене, — все засмеялись, и Павел засмеялся вместе с другими.
XIVСуществуют семьи, в которых мужья не врут, а жены не изменяют, в которых не требуется скрывать прошлое и стыдиться настоящего, и Павлу казалось, что происходящее с ним — болезнь и надо ждать, пока болезнь пройдет и вернется здоровье. Так не может продолжаться вечно, что-то изменится — Лиза простит и перестанет плакать, он поверит Юлии Мерцаловой и забудет ее прошлое, он сможет полюбить чужих, не особенно приятных ему детей и быть им отцом — что-нибудь обязательно произойдет. Он будет когда-нибудь говорить одну только правду, не прятать взгляд, не вздрагивать от телефонных звонков. Ему было счастливо слушать шепот Юлии и верить, что она беззаветно любит его, так, как никого не любила. Он почти верил ей, были минуты, когда верил совершенно, и только здравый смысл мешал; она, наверное, всем своим мужьям одно и то же говорила, думал Павел, и это сознание мешало быть совсем счастливым. Мешало быть счастливым и несчастье Лизы; не получалось привыкнуть — а следовало. Я не обязан всю жизнь печься о ее счастье, говорил себе Павел, она должна позаботиться о своем счастье сама. Ну да, я полюбил другую женщину, что за грех такой — полюбить? Я же не кур воровал. Так сказала ему однажды Юлия Мерцалова. Опомнись, сказала она ему, ты — крупный художник, почему ты должен страдать из-за нас, дур. Наплюй ты на этих глупых баб, чего тебе стесняться — ты же не кур воровал, откуда такое стеснение? Как верно сказала она, подумал Павел, и с каким самоотречением: наплюй на нас, на дур. Я же не кур воровал, повторял про себя Павел, я просто полюбил, а это не стыдно. И однако ему было стыдно, и ничего поделать с этим стыдом он не мог. Лиза знала, что он уходит к Юлии, к женщине, которую Лиза считала подлой. Чтобы сделать Лизу менее несчастной, Павел уверял, что видит Юлию Мерцалову редко, просто ему надо быть одному, так лучше для творчества. Художнику тяжело находиться в семье, говорил Павел, лучше жить одному, и Лиза кивала, изображала понимание заплаканным лицом. Ты так много работаешь — разумеется, семья тебя тяготит, говорила она. Ежедневное вранье, вопросы, которые он хотел задать Юлии о ее прошлой жизни и стеснялся спросить, но все-таки спрашивал, невозможность выбрать между двумя образами жизни один, — все это не давало права пользоваться словами «мораль» и «добродетель». Образ жизни Павла был неудобен и дурен — однако выхода он не видел и утешался удачной фразой: я же не кур воровал, я полюбил.
И Павел закрывался в мастерской, стоял перед холстом, и, когда работа захватывала его, он переставал думать о своем стыдном положении, но думал исключительно о той роли, что — он был уверен — ему предстоит играть в искусстве. Огромные холсты, которые он писал в те дни, должны были показать всю структуру общества — и показать детально, до самого потаенного угла. Так он писал большую картину «Государство», где в центре правили бал властители мира, рвали куски друг у друга из глотки, душили конкурентов; хозяев окружали кольцом преданные стражи и холопы, далее размещались ряды обслуги — интеллигентов, поваров, официантов, проституток. В ряды обслуги он включил и себя, он подробно рассказал, как его обман вписан в структуру обмана большого. Он написал Лизу и Юлию, себя, стоящего между ними, он показал, как эта лживая история вписана в большую конструкцию лжи. Пока он писал эту картину, он испытал облегчение — картина была правдива, в ней он не кривил душой: именно так все и было устроено. В такие минуты ему казалось, что упорного усилия будет достаточно, чтобы вернуть смысл в мир — тогда получится так, что смысл вернется и в его собственную жизнь. Ежедневная работа совершит чудо и обратит много маленьких жалких неправд — в единственную правду. Он подготовит свои великие холсты к выставке, к той единственной и страстной — на которой он не скрываясь, не пряча лица расскажет обо всем — и о том, как любит, и о том, как живет мир. Он не пощадит никого, прежде всего — себя. Предельная откровенность — единственное спасение. Сейчас он соучастник общей лжи; случилось так, что он принял участие во лжи мира — но он сумеет оправдаться. Ложь, предательство, авангард — все это не навсегда. Он победит ложь работой. Он работал каждый день, но стыд ни на день не оставлял его.
XVАвангард возник вновь (при всем безумии термина «второй авангард» следует признать, что между первым авангардом и вторым действительно существует различие), и существование авангарда свидетельствует о существовании той общественной структуры, которую авангард обслуживает — с этим элементарным фактом ничего не поделаешь. Если крысы появляются на улицах города, то, как бы ни хотелось муниципальным властям приписать этот факт чему-то еще, приход крыс — свидетельство чумы. Впрочем, для чего же непременно употреблять эти горькие пугающие слова — чума и т. п. Все, что требуется, это взглянуть беспристрастно — и найти причину перемен. Не бывает дыма без пламени, не бывает летящей стрелы без наличия лучника и лука, и те зрители, что завороженно наблюдают за полетом стрелы, должны спросить себя: а куда же эта стрела летит, и чего же хочет неведомый лучник?
Тот, первый авангард (если уж мы употребляем эту причудливую терминологию), пришел в мир для того, чтобы способствовать организации фашистского общества. Ради создания управляемого и неуязвимого общества (неуязвимого для немощной морали), рисовали свои квадратики Малевич и Мондриан, ради победителя и разрушителя, наделенного правом на власть, творили Родченко и Маринетти, ради прославления дионисийского человека создавали опусы Кандинский, Стравинский, Д'Аннунцио и Рильке. Разве ради чего-то еще? Полноте. Потребности во втором авангарде никогда бы в мире и не возникло, если бы цели, поставленные первым авангардом, были достигнуты, если бы молодая здоровая империя, прокламирующая ценности «прекрасной жертвы», «царства Волка и Орла», «бушующей жизни», «ювенильной чистоты» и пр., была уже окончательно построена. Возникли бы, разумеется, иные проблемы: оградить прекрасное здание от порчи и разрушения, избежать иудео-христианской диверсии (как это случилось с могучим Римом), но это были бы уже иные проблемы. Следует признать, что первый авангард свои задачи не выполнил, новый порядок мышления не сделался всеобщим. Тот факт, что заново пришлось рисовать тотемы и знаки, опять выражать себя посредством языческих обрядов и шаманских заклинаний, говорить о свободе избранных как цели развития всех, — свидетельствует об одном: западному обществу действительно необходимо построение могучей языческой империи, оно возвращается к этой модели снова и снова. Знаки и беспредметные символы существуют в подлунном мире для утверждения фашистских ценностей — больше решительно ни для чего они не нужны, а если были иллюзии по поводу их предназначения, то пора от этих иллюзий избавиться. Однако, нет, невозможно отказаться от пленительной романтики авангарда — вот и говорит иная особа, пылкая сердцем: ах, до чего дороги мне Малевич, Маринетти, Д'Аннунцио и прочие деятели (те самые, которые — будь их воля — с радостью свернули бы этой пылкой сердцем особе ее шейку).
То, что в современном мире фашизм действительно существует, подтверждается фактом существования авангарда. Если искусство выражает общественные идеалы, то надо согласиться с несложным обобщением, что данному обществу портрет (рассказ об отдельной судьбе) менее потребен, чем знак (т. е. декларация общего порядка). Очевидно и то, что знак существует как произведение лишь тогда, когда он принят в качестве идеологии: не доя анализа, а на веру. Невозможно же, в самом деле, вчитаться в квадрат и получить на другой день больше знаний о нем, нежели при первой встрече. Очевидно, таким образом, что искусство современного мира выполняет роль шаманского заклинания — действий бессмысленных, но обладающих эффектом энергетического воздействия. Сила энергетического воздействия принята обществом за эстетическую и этическую категории.
Если это произошло с искусством, то по одной причине и с единственной целью — для удобства управления.
Не стоит негодовать и пугаться при таком утверждении, оно лишь позволяет взглянуть на феномен авангарда иначе, чем мы приучены смотреть. Авангард не есть прорыв в неведомое, а наиболее стабильное состояние общества. Состояние это, даже если его на время потеснят, регенерирует с могучим упорством — по тому необоримому праву, что оно первично. Не икона правит миром, не антропоморфный образ — но знак, черный квадрат. Малевич вовсе не «закрывал» прежнее искусство своим квадратом (отчего-то это заблуждение властно присутствует в рассуждениях искусствоведов-романтиков); он всего лишь закрыл христианское антропоморфное искусство — вернув искусству его природную безликую мощь. Посмотрите на язычество и авангард непредвзято, в этих явлениях много привлекательного. Знаки, созданные языческим искусством, ярче, активнее, напористее, нежели образы иконописные.