Журнал Виктора Франкенштейна - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Долго ли я тут пролежал?
— Чуть поболее недели, сэр, — ответила она. — Стиркой, пока я тут, дети занимались. Не угодно ли поджаренного хлеба, мистер Франкенштейн?
Я покачал головой — я чувствовал себя слишком слабым, чтобы есть. Однако в течение этого дня и следующей недели силы мои мало-помалу восстановились. Когда миссис Шуберри ушла, вполне удовлетворенная заплаченными ей семью гинеями, я расспросил Фреда о своих бредовых речах.
— Вы одну песню пели, — сказал он.
— Песню из тех, что поют в горах?
— Откуда же мне знать, сэр. Только про горы там ничего не было.
Тут он замер, вытянув руки по бокам, и продекламировал:
Как путник, что идет в глушиС тревогой и тоскойИ закружился, но назадНа путь не взглянет свойИ чувствует, что позадиУжасный дух ночной [21].
В устах невинного ребенка строки эти звучали еще ужаснее, чем всегда. Я сразу узнал их — они были из поэмы Кольриджа, однако не помню, чтобы они произвели на меня особое впечатление, когда я их впервые прочел. Должно быть, они носились в воздухе вокруг, пока я лежал в горячке.
На следующее утро я в состоянии был умыться и одеться без посторонней помощи. То самое дело, разумеется, угнетало меня, преследовало, подобно отчаянию, не знающему границ. К тому же от вынужденного бездействия я сделался беспокойным и суетливым — на месте мне не сиделось. Нанявши кеб на Джермит-стрит, я доехал до Лаймхауса, где выскочил и чуть ли не бегом пустился по тропинке к мастерской. Приблизившись к ней, я тут же понял, что он приходил вновь: дверь, выходившая на реку, была еще прежде выбита страшным ударом, который он нанес, стоило ему обрести свободу; теперь же разломана была часть кирпичной стены рядом с нею, а на глинистой дорожке, ведущей к причалу, валялись куски битого стекла. Я замедлил шаг; мгновенным побуждением моим было бежать или, по крайней мере, спрятаться. Но некое более серьезное чувство — ответственности ли, смирения ли, не знаю — взяло надо мною верх. Я направился к мастерской и вошел через оставленную им зияющую дыру. Помещение было в полнейшем беспорядке: огромные электрические колонны лежали, перевернутые, на полу, приборы для опытов были уничтожены — основательно, на совесть. Записки и бумаги мои, а также кое-какие счета за доставку электрических машин пропали со стола; исчезли и плащ со шляпою, брошенные мною в ту ужасную ночь. Отомстивши таким образом, он покинул место своего второго рождения.
Я пребывал в состоянии боязливой нерешительности. Он забрал касавшиеся всех моих экспериментов записи, рука его уничтожила приборы, но что проку было в них теперь? Работа моя была окончена — или, вернее, оборвана — с появлением живого существа. Более делать было нечего. Тогда я решился уйти из мастерской с тем, чтобы никогда не возвращаться. Мне представлялось, как она превращается в развалины, становится пристанищем питающихся падалью животных и морских птиц — то было лучше, чем видеть, как на этой проклятой земле вырастают новые поселения. Для меня она на веки вечные останется местом печальных воспоминаний.
Я пошел назад улицами знакомыми и незнакомыми, охваченный опасением, что «ужасный дух ночной» и впрямь где-то позади меня; были моменты, когда меня пугала собственная тень, несколько раз я в ужасе оборачивался. Часто в проулках и улицах, что побезлюднее, слышалось мне эхо шагов, и я вновь со страхом оглядывался. Когда я наконец оказался на Джермин-стрит, выражения лица Фреда довольно было, чтобы понять, что за беспокойство я пережил.
— Вид у вас — будто вам лукавый повстречался.
— Нет. Не повстречался.
— К вам тот джентльмен заходил.
— Джентльмен? Что за джентльмен?
На миг я вообразил, будто он говорит о существе. Фреда, казалось, не на шутку встревожил мой отклик.
— Вот этот, сэр, только и всего — было бы о чем волноваться.
Он протянул мне визитную карточку, на которой Биши нацарапал записку. Суть ее заключалась в том, что они с Гарриет намеревались посетить меня ранним вечером того же дня: «Мы хотим вам кое-что показать — точнее, кое-кого».
Я как мог подготовился к их приходу. Чтобы успокоиться, я принял ложку опийной настойки. С преимуществами этого снадобья меня познакомила миссис Шуберри — она, по всей видимости, лечила меня им не скупясь, когда я был прикован к постели.
— Ни с чем не сравнится, — сказала она перед тем, как уйти. — Надежнее выпивки и душу лучше успокаивает.
Я и впрямь нашел это средство целительным для израненных нервов и, когда Фред объявил о прибытии Биши и Гарриет, отмерил себе еще одну дозу смеси. Гарриет я не видал с тех пор, как они бежали к Озерам, и вид ее свидетельствовал о том, что брак весьма пошел ей на пользу. Она была оживленнее и увереннее, нежели мне помнилось; тому несомненно способствовал младенец, которого она держала на руках.
— Это Элайза, — сказала она. — Элайза Ианте.
— Не первое из моих произведений, Виктор, но прекраснейшее.
Разница между творением Биши и моим собственным была столь велика, что я готов был зарыдать. Вслед за ними по лестнице поднялась молодая женщина, которой меня не представили; я решил, что это кормилица, и действительно, Гарриет вскоре отдала ей ребенка, приласкавши.
— Вы изменились, — сказала мне Гарриет, когда я провел их в гостиную. — Стали серьезнее с виду. Вы более не юноша.
— С тех пор как мы виделись в последний раз, я многое испытал.
— Вот как?
— Но все это не имеет значения. Биши, расскажите мне, что за новости в мире.
— Всегдашний перечень преступлений и бедствий. Вы не читаете публичных изданий? — Я покачал головой. — Стало быть, вы ничего не слыхали о беспорядках?
— Я веду существование уединенное.
— Мы устраиваем подписку в пользу семей резчиков по дереву. — Вид у меня был, верно, удивленный. — Вы, Виктор, не от мира сего — вам следует перемениться. В Йорке на прошлой неделе казнены были четырнадцать резчиков. Преступление их состояло в том, что они желали найти работу.
Далее он набросился на то чрезмерное уважение, какое люди испытывают к собственности, и принялся подкреплять свои аргументы примерами из греческой истории. Гарриет с кормилицей сидели, обмениваясь репликами о младенце. Монолог его напомнил о наших вечерах в Оксфорде и, как ни странно, ободрил меня.
— То же и с нами: Гарриет не моя собственность, — поведал он мне. — Ианте не моя собственность. Любовь свободна, Виктор. Самая сущность ее — свобода, несовместимая с подчинением, ревностью и страхом.
— Вашей жене, несомненно, приятно это слышать.
— Гарриет меня прекрасно понимает. Мы едины. Нет — теперь мы триедины. Младенец — наш спаситель.
Он еще некоторое время продолжал в том же причудливом духе, но вскоре я почувствовал утомление, вызванное событиями дня. Он, всегда готовый к сочувствию, понял, что наслаждаться его обществом и далее мне не позволяет душевное состояние, и вежливо поднялся, чтобы уйти.
— Виктору необходимо отдохнуть, — сказал он Гарриет. — Ему требуется восстановить душевные силы.
— Разве вы не останетесь ужинать?
— Нет. Вам лучше отдохнуть. У вас такой вид, будто на вас свалились все заботы мира.
— Я не спал ночь — только и всего.
— Так ложитесь спать. Сон — бальзам от горестей.
Они ушли; этому сопутствовали многократные заверения в дружбе. Я наблюдал, как они покидают Джермин-стрит в поисках кеба. Они мгновенно затерялись в толпе, и я, несмотря на ясный день, испытал странную тревогу за них. Ощущение это было мимолетным, но когда оно миновало, я почувствовал себя еще несчастнее прежнего. Оставшуюся часть дня и весь вечер я ходил по городу. Как я провел последующие дни, не знаю.
Глава 12
Стояло ноябрьское утро. Сквозь щель в ставнях просачивались рассветные лучи, и я различил очертания своих рубашки и сюртука, сложенных Фредом; в полусвете они выглядели до странности живыми, словно с нетерпением ожидали моего пробуждения. Я вновь погрузился в дрему на пару минут, пребывая в блаженном бессознательном состоянии, пока меня не разбудили своим шумом лошади на улице перед домом. Поднявшись с постели, я распахнул ставни. Тогда-то я и увидел его, стоявшего на углу и неотрывно глядевшего вверх на мое окно. Впрочем, заметил я его не сразу. Он походил на часть деревянного крыльца — дерево на дереве, — пока не шагнул вперед. На нем были мой плащ и моя широкополая шляпа, однако я ни на секунду не сомневался в том, что это он; лицо, белое, покрытое морщинами, казалось смятым, словно лист бумаги, и на нем я увидал те же пустые глаза, что смотрели на меня со стола в мастерской. Он, верно, нашел мой адрес на счетах, которые украл из мастерской, и теперь сумел меня отыскать. Стоял он совершенно неподвижно и не предпринимал попыток завладеть моим вниманием — лишь смотрел вверх безо всякого выражения. Затем он неожиданно повернулся и пошел прочь.