Одсун. Роман без границ - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Гоголь, Гоголь…
Через несколько дней снова проезжаю мимо памятника. Не случайно, нет – меня тянет к этому персонажу. Для Катерины он предатель, отступник, отказался от мовы в пользу клятого русского языка и был за это наказан безумием. А для меня? Я покупаю в «Потравинах у Адама» пиво и сажусь на асфальт напротив памятника. Голова Гоголя чуть наклонена и смотрит на меня печально, с укором, но и с какой-то усмешкой. Конечно, это трогательно, что чехи поставили ему памятник, и критиковать сей монумент было бы неловко, но положа руку на сердце памятник не очень удачный. А впрочем, когда ему с памятниками везло?
Гоголь, Гоголь, кто вас выдумал и кто вы нам? Друг, враг, лазутчик, патриот, русский монархист или тайный украинофил? За что не любил вас Розанов и знали ли вы, что в вашей стране произойдет? Как вы там сказали… Пушкин – это русский человек, каким он явится через двести лет. Ну вот, прошли они, эти двести лет, вот все исполнилось – и что? Страну разворовали, ограбили, обкорнали, дворцов себе понастроили, лживых попов наплодили – кто? Пушкины? Мне стыдно за банальные обывательские мысли, но если я лузер, то почему в моей голове должны быть другие? А птица-тройка ваша дурацкая, а Русь святая, которую сторонятся другие народы? Сторонятся они, как же! Шарахаются от нее и гонят отовсюду! Вы даже вообразить себе, голубчик, этого не можете. Ни одному русскому царю такого не снилось. Даже тому, кто рыбу в гатчинском пруду удил, покуда Европа ждала со своими вопросами. И вам, Николай Васильевич, это всё как? Нравится? Мчится она неведомо куда… Ну, положим, не мчится, а еле тащится, только хотелось бы пусть приблизительно знать направление. Может, подскажете из выбранных мест в вашей переписке?
Я, кажется, не замечаю, что начинаю говорить вслух. Половина пятого, заканчивается рабочий день, мимо проходят люди, европейская воспитанность мешает им удивляться, кто-то думает, что я хочу рядом с этим памятником сфоткаться, и предлагает свои услуги, а я пью не знаю какую по счету банку пива, смотрю на меланхоличную, все понимающую голову Гоголя, как какой-нибудь Евгений на «Медного всадника», и мне чудится, что она увеличивается в размерах, превращаясь в чугунный шар, который скатится сейчас с постамента и погонится за мною. Ужо тебе!
И понимаю вдруг, что не люблю я Гоголя. Никогда не любил. Ни эти чертовы вечера на хуторе, ни мертвые души, которыми меня в школе душили и заставляли писать по ним сочинение, ни старосветских помещиков, ни Акакия Акакиевича, ни Антона Антоновича Сквозник-Дмухановского, ни жену его Анну Андреевну, ни дочь их Марью Антоновну, ни судью Ляпкина-Тяпкина, ничего и никого, хотя помню все так, будто читал вчера. Колдун. Пасквилянт. Хитрый малоросс. О, если бы он был бездарен, если бы! О, как я Розанова понимаю, своего милого, слабого, грешного, нежного и злого Розанова! Каждой клеточкой своего существа ощущаю.
Ты победил, ужасный хохол! Победил в семнадцатом и победил сейчас. Это ты вызвал к жизни всех этих упырей, ты населил ими Русь, ты притащил в Российскую империю украинскую нечисть и пустил ее в самую нашу душу, ты охмурил и отнял у меня Катерину. Как писал, сволочь! Дороги расползались как раки, поднимите мне веки, редкая птица долетит до середины Днепра… Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, грустно жить на этом свете, господа. Вы гусак. А вы у меня Крым забрали. А вы нас с Европой рассорили. Идиоты, боже мой, какие мы все идиоты и как могли до этого дойти? Катя, Катенька…
Вечером сижу в кабаке и продолжаю изливать злобу на Гоголя, о котором грек первый раз слышит, но про памятник знает.
– Это который недалеко от бывших русских казарм?
– Каких еще казарм? Здесь что, стояла наша армия? – для меня это второй на сегодня есенецкий сюрприз.
– Как вошла в шестьдесят восьмом, так и осталась, пока в девяностом не выгнали, – бурчит Одиссей и наливает мне пива. – В санатории пробовали возражать, писали в Прагу: курортная зона, водолечебница и все такое – но русские настояли.
– Советские, – возражаю я раздраженно и дую на пену. – Не надо, пожалуйста, путать. Это разные вещи.
Грек пожимает плечами: ему все равно. А у меня, если покопаться в самом себе, ко всему этому двойственное отношение. Либеральная часть моего существа возмущена советской оккупацией Восточной Европы и подавлением свободы в чужих странах, она сочувствует тем, кто против СССР протестовал, выходил на площади, митинговал и бросался под танки. Но имперская ей возражает. Если мы отдали в войну миллионы – даже не сотни тысяч, а миллионы наших солдат за освобождение других стран и Чехословакии в том числе, – то неужели в качестве, если угодно, компенсации не имеем права на защиту своих интересов? В конце концов, за что тогда погибли наши люди и разве не хотели бы в первую очередь они, чтобы потомкам была от их смерти польза?
– Говорят, там служил Иржи, пока ваши не ушли, – нарушает мои диалектические размышления Одиссей.
– Отец Иржи? Бред какой-то. Как он мог служить в советской воинской части? И кем? Капелланом? Никаких капелланов тогда не было, да и он совсем молодым был.
– Не знаю, так говорят.
Ну, может, в обслуге, и вообще какое мне до этого дело?
Кальвария
Зимой на студенческих каникулах мы поехали на Западную Украину. Тогда я мог себе это позволить. Во всех смыслах мог. О, это было удивительное путешествие! Маршрут я разработал сам и страшно им гордился. Катя не хотела никуда дальше Киева ехать, твердила, что это опасно, рискованно, русских там не любят, и рассказывала про националистов, которые добрались до Крещатика и пугают добрых горожан, но я от всего отмахивался.
– Я же говорю тебе, дурочка, у нас «Память» первая прошла по Тверской, когда все демократы еще по кухням сидели и тараканов пасли, и что с того? Где она теперь, эта «Память»? Забыли про нее. Так и про ваших бандеровцев все забудут.
Мы взяли в Москве ужгородский поезд и почти сутки ехали через всю Украину до станции Воловец. Поезд прибыл во втором часу ночи, и нам пришлось сидеть и дрожать до семи утра в холодном зале ожидания на вокзале, пока не открылась автостанция, откуда мы поехали в Межгорье. Там пересели еще на один автобус, совсем крошечный, и двинулись выше в горы. Я помню, матушка Анна, как мне одновременно хотелось спать и жадно