Антропологическая поэтика С. А. Есенина: Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций - Елена Самоделова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Рязанщине (да и по всей России) практиковался обычай распахивать алтарные врата для вспоможения при трудных родах.
Удивительно, но мифолог Н. Ф. Сумцов, последователь любимого поэтом сторонника солярно-лунарной (метеорологической) мифологии А. Н. Афанасьева, в труде «О свадебных обрядах, преимущественно русских» (1881) отказывал в мифологическом происхождении свадебного мотива открывания ворот женихом:
...Ввиду того что было сказано о вынужденном стоянии жениха перед воротами дома невесты, о его угрозах взять девушку силой, свалить дом можно с достоверностью сказать, что рубание в песне ворот в доме невесты есть черта вполне бытовая и вместе со многими случаями похищения невест в сказках может быть объяснена порядками, господствовавшими в древнерусском общественном и семейном быту. [375]
Заметим попутно, что в поэзии и обрядах свадьбы и похорон мотив обращения с дверями зеркален: двери заперты и их нужно открыть вопреки сопротивлению хозяйки (свадебный обряд) и двери нарочито раскрыты в ожидании хозяйки, чей приход невозможен (похоронный обряд). Сравните плач по умершей:
Ты бы нам сказала,
Когда к нам придешь.
Мы все двери отворили бы,
А окна открыли бы для тебя
(«Кормилица ты моя, матушка!» – с. Мостье Ряжского уезда). [376]
«Свадьба-похороны»
В есенинском творчестве отражено народное представление о взаимосвязи всех без исключения семейных обрядов, которыми маркируется чисто физиологический процесс и одновременно приобретение человеком нового социального статуса (с биологически обусловленным различием в поле). Как и в крестьянском мировоззрении, наиболее ярко выраженным оказывается нерасчлененность понятия «свадьба-похороны». Возможны две трактовки: 1) смерть девушки или парня, не доживших до свадьбы, и потому похороны обставляются свадебными атрибутами (хоронят в свадебном платье и в фате и др.); 2) любая свадьба означает «конец» девичества и холостого состояния и потому в свадебном обряде сильны условно «погребальные настроения» – прощание невесты с домом, родными и подругами, женские плачи и др. И Есенин в стихотворении «Поминки» (1915) представляет похороны как «свадьбу навыворот»:
Причитают матери и крёстны,
Голосят невесты и золовки.
По камням, над толстым слоем пыли,
Вьется хмель, запутанный и клейкий.
Длинный поп в худой епитрахили
Подбирает черные копейки (IV, 118).
При задающем тему названии и употреблении специфических терминов из погребального семантического ряда здесь все-таки преобладает свадебная лексика. Терминология свадьбы отсылает к соответствующим обрядовым моментам: женщины «причитали» и «голосили» в довенчальный период, провожая невесту в чужой дом; хмелем обсыпали новобрачных при приезде их от венца с пожеланием веселой жизни; копейки бросали либо под ноги при возвращении молодоженов из церкви, либо кидали на пол при разбивании горшка (иногда с мякиной, соломой) на утро следующего дня, чтобы проверить умение молодой подметать пол и вести хозяйство; поп провожал брачующихся после совершения таинства венчания, если на них оставались надеты брачные венцы и они шли пешком, также иногда священника специально приглашали на пир как особо почетного гостя. Все эти обрядовые действа были характерны для Рязанщины.
К ритуальному народному понятию «свадьба-похороны» и самой обрядовой вариации погребального события Есенин возвращается в стихотворении «Письмо деду» (1924) с буквальным называнием этого явления:
Чтобы присутствовать
На свадьбе похорон
И спеть в последнюю
Печаль мне «аллилуйя»? (II, 141).
Заметим мимоходом, что, по мнению этнолингвиста А. Б. Страхова, песенные возгласы-припевы типа «люли-люли», обычные для свадебных песен и еще ряда песенных жанров, восходят к церковному возгласу «аллилуйя!» [377] (не случайно древние христианские распевы родственны народным обрядово-песенным мелодиям).
Отправной точкой для воплощения мотива «свадьбы-похорон» в двух поэтических текстах Есенина могло послужить реальное происшествие в Спас-Клепиках, свидетелем и невольным участником которого был будущий поэт. Местная учительница О. И. Носович со слов старожилов (возможно, А. Г. Батиной) привела историю гибели Анны Шилиной, в которую был влюблен Есенин:
...Дружили Анюта с Сергеем, а потом что-то у них разладилось, и она стала дружить с Васей Буркасовым. У Васи отец был купцом, и сейчас их дом стоит напротив старой школы. С Есенина что взять – бедняк, а Вася – купеческий сын. Уже к свадьбе стали готовиться. <…> На Красную Горку решили покататься на лодке. Вот и поехали: Анюта, Вася и Устя Мельникова, у нее отец лавочку имел. Лодка непростая, крашеная. Поехали в половодье по направлению к деревне Кузино. Было холодно. Анюта говорит: «Ой, давайте возвращаться обратно!» А Устя: «Поедем до Кузина острова!»
Доехали, а когда возвратились, Анюта заболела воспалением легких и вскоре умерла. У меня мать была очень хорошая портниха. Она и сшила Анюте венчальное платье. Так в венчальном платье и была похоронена. Раз она невестой была – невестой и должна уйти. [378]
Отголоски «свадьбы-похорон» (причем с ритуальным плачем – то ли свадебным, то ли похоронным) имеются в есенинских строках: «У ворот, как о сгибшей невесте , // Тихо воет покинутый пес» (I, 243 – «Я красивых таких не видел…», 1925).
Кроме того, символика «свадьбы-похорон» присутствовала не только в исключительных ситуациях (обрядовом «ответвлении» – как в редких случаях с умершими незадолго до свадьбы невестами), но и как типичное региональное явление свадебного обряда. Итак, в Константинове проводился свадебный ритуал с оплакиванием «упокойника» на второй день после венчания молодых:
...Это было-было-было у нас, было! Было! Это идём ярку искать. Это у одних одни сделали. Я-то этого испугалась! Даже смех и грех после. А тут наставили стол так это, сделанный лежить упокойник на столе, а тут все кричать по нём. Мы заходим – здрась-те! А тут крик – кричать. Вот! О-ой! А потом как вскочили, как пошло – кто во что горазд! Тут горшок бьють, тут деньги летять, тут такие! [379]
Отношение к ритуалу, как видим, было неоднозначным, хотя он издревле распространен не только в Константинове, но и в иных селениях Рязанщины и некоторых других регионах и этикетно обязателен как важный ритуальный момент, как древняя обрядовая норма. Это был не просто «перебив настроения» всеобщего веселья и праздничности, но и одномоментное, параллельное проведение двух противоположных эмоциональных состояний, как это хорошо видно по сообщению той же рассказчицы:
...Я не знаю, мы-то взошли с плясью, ну тут плясь. «И кой милый мой, дорогой мой!» <передает плачевую интонацию> Мы говорим: «Господи, чего тута?» Ой! Мы после смеялися, это невозможно! Вот уж я не помню, кто был даже: в такой этой! Тут пляшем, тут идуть гармонь, плясь, тут дробь бьють, тут горшок бьють, а тут оруть по упокойнику: «Дорогой ты мой!» [380]
Показательно, что сработал эффект неожиданности: то ли потому, что этот ритуал стал уже исчезать из общей канвы свадьбы и о нем почти забыли; то ли потому, что такой поворот событий все равно страшен своим возможным исключением – а вдруг произошло случайное совпадение и в разгар свадьбы действительно кто-то умер? Кроме того, навсегда утрачено то мировоззренческое обоснование, которое прежде вселяло уверенность в безусловную необходимость исполнения свадебной игры в покойника.
О проведении в 1920 – 1930-е годы свадебного ритуала с ряженьем в покойника на 2-й день свадьбы рассказала уроженка Константинова:
...Покойником – это лавка, ложись на лавку: я упокойник. Или там плакали, кричали. Ну так: милый мой, дорогой, куда уходишь, пято-десято, кого ты оставляешь, вот. Оживал, чего: он живой человек! Он гулящай. <Смеется.> Кадило как кадило: ну, не настоящее, так, покадить чем-нибудь, палкой какой-нибудь или чего-нибудь. И дыму – будет там чегой-то такое, свечкю такую зажгуть и всё. Ну, священника нет, священник – когда венчают – священник… [381]
Можно предположить, что при Есенине допускалось рядиться покойником и разыгрывать шутки с ним только в ритуальное праздничное время (и свидетельств обратного у нас нет). Сигналом разрушения обряда ряженья служат последующие случаи с разыгрыванием сценок с гробом в неурочное время. Жительница д. Волхона, соседней с Константиновом, рассказывала об окказиональном ряженье покойником как о безобидной шутке:
...У нас здесь было – здесь бабушка и дедушка жили. Ну, они, а дети у них в Рязани жили. Ну, он был хороший плотник, он сделал себе гроб и покрасил краской. И бабушке своей сделал – жене своей сделал. Красный. Да, красным цветом покрасил, вот. Ну, он счас на нашей кладбище, они обои похоронены – тётя Саня и дядя Никита. А они уехали – у них дочеря-то в Рязани! А он сторож – молокозавод охранял. И когда-то вот, когда они успели замок открыть, взяли с чердака гроб – ребяты, положили парня туда в гроб, крышкой накрыли. А немножко дали ему воздуху-то, парню этому, какие смелые-то! Вот. А у него этот китайский фонарь вот такой был. Вот они по асфальту везут, а тут гололёд был, гололёд, скользко! А они, вот их трое, везуть тот гроб, а он там вот так во! Девки врассыпную все! А они все в масках, в очках – не узнаешь, кто, чего, как! До чего гроб объездил по асфальту, то всю дно это опцарапали. <…> Ну, так наверное, в семьдесят пятом, в семьдесят четвёртом году – вот такие годы. Ребяты просто так баловалися! Осенью, вот гололёд когда идёть, дошшь идёть – замерзает всё, они взяли гроб и парня туда положили. А там стружки ведь кладут, чтобы упокойника класть, вот. <…> Они взяли – всё кончилось – взяли гроб, опять место положили, наверх положили его и крышкой накрыли и всё. [382]