Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стилистически здесь используется все тот же испытанный прием — просторечные выражения в сочетании с повторяющимися намеками на то, что «тут все свои» («можем ли мы сказать…», «и у нас, у большевиков», «сами знаете», «у нас в народе»), приглашают аудиторию к разговору по-приятельски, участники которого смеются много и охотно. На менее явном уровне перед нами пример обсессивной (с многократным повторением пословиц на одну и ту же тему) «коллективизации речи»[242], подспудно представляемой как демократизация источника закона в обществе, где массы могут и должны определить и исходную точку, и сферу применения закона — при условии, что массы эти абсолютно анонимны. Анонимность воли масс в суверенном изложении — неизменная черта революционного террора; к ней прибегает Робеспьер, когда, пытаясь спасти кровавую революцию, многократно использует безличную формулу on veut в одной из своих последних речей; на нее указывает Мерло-Понти, обсуждая функцию фигуры «говорят» (on dit) при конструировании сталинских процессов[243]. Приглашение смеяться над легко узнаваемыми пословицами и поговорками — реализация этого же принципа коллективной анонимности: над этими оборотами речи можно смеяться без опаски, именно потому что это шутки, не имеющие авторства и проверенные временем. Устами великого вождя говорит сам народ.
Максимальная степень насыщенности языка словами и оборотами с фиксированными значениями достигается в моменты, когда, с одной стороны, производство несанкционированных значений чревато наказанием, а с другой — существует необходимость в твердой, однозначной легитимизации фиксированных критериев определения «правильного» по отношению к «неправильному», «своего» по отношению к «чужому». В условиях обостренной реакции режима на цитирование уже однажды сказанного или написанного это обеспечивало бóльшую степень безопасности содержания речи. В сталинизме, определявшем себя как победу демократии, доминировала своего рода «круговая цитатность», когда широкие массы должны были цитировать вождя, в то время как вождь цитировал народные массы. Первое было гарантией безопасности (хотя и не всегда абсолютно надежной); второе — техникой легитимизации власти.
Прибегая снова и снова к литературным цитатам и поговоркам для иллюстрации закона, оратор подчеркивает, что закон лишь закрепляет формально то, что народ в своей мудрости знал уже давно: некоторые качества человеческого характера объективно достойны осуждения. Но то, что было всего лишь предметом осмеяния в прежние времена, становится объектом приложения закона в эпоху великих свершений, где непременным условием движения к лучшему обществу становится отдача каждого общему делу. Прямая зависимость между смешным и наказуемым утверждается в момент, когда аудиторию в зале приглашают смеяться над теми, кто попадет под действие закона; при этом закон представляется лишь как административно необходимый шаг для закрепления народной мудрости. Лидер советского государства не говорит от своего имени, а лишь транслирует волю народа; сидящие в зале идентифицируют себя не как индивидуальных актеров, а лишь как анонимное коллективное смеющееся тело. Именно через смех анонимность выводится на первый план как легитимирующее начало[244].
И в случае неоднократно апеллирующего к народной мудрости оратора, и в случае постоянно смеющейся аудитории язык становится не столько средством передачи информации, сколько утверждением своего места в матрице социальных отношений, по выражению Жижека — неким «индексом межсубъектных отношений между говорящим и слушающим»[245], пустой речью, больше напоминающей обмен сигналами, нежели осмысленное общение. Индивидуальность говорящего и слушающих так же размыта, как и индивидуальные черты тех, кого, видимо, в зале нет и против кого направлен обсуждаемый закон. Речь идет не о конкретных личностях, но о «всяких людях», «всяких деятелях», о том, что «есть такие люди и есть такие деятели», «люди такого неопределенного, неоформленного типа», «неопределенные люди и деятели». Именно неопределенность как ключевой момент выражения сближает эту «пустую речь» с языком закона, ибо последний по определению сохраняет свой статус только постольку, поскольку сохраняется дистанция между конкретными событиями и индивидами и законом как сводом универсально приложимых правил и критериев определения наказания[246]. Отказываясь говорить от собственного лица, ссылаясь на «великого русского писателя Гоголя» или на то, как «говорится у нас в народе», и вождь, и его слушатели уступают голосу самого закона.
Традиционный медиум закона — письмо. Здесь уместно вспомнить, что при относительно небольшом количестве текстов, действительно написанных Сталиным[247], официальная пропаганда традиционно представляла вождя погруженным в письмо[248]. Однако в данном случае, как и почти во всех других подобных «диалогах» Сталина со слушателями, закон проявляется именно в виде «пустой» устной речи. Противоречие здесь лишь кажущееся; даже устным своим словом Сталин создает закон, который потом найдет свое практическое применение в политических процессах, а еще позднее будет зафиксирован на письме в Кратком курсе истории партии. Эта законодательская направленность сталинского языка может служить и своего рода оправданием неловкости устной речи диктатора, которая, с одной стороны, тяготеет к фиксированным формулам общих определений, характерных для языка закона, а с другой — стремится казаться максимально разговорной; в пространстве между этими двумя полюсами и генерируется смех. Пословицы сочетают в себе оба полюса: будучи статичными речевыми формулами, они при этом ассоциируются в первую очередь с разговорной речью. В этом смысле именно пословицы и поговорки являются оптимальными фигурами речи в общении Сталина с аудиторией — особенно в тех случаях, когда нужно определить предмет насмешек/врага. Смех здесь — не просто предсказуемая, но единственно допустимая реакция, фиксирующая логическую последовательность: тот, кто смешон, должен быть впоследствии наказан. В этом проявляется концентрированная перформативная сила тоталитарного слова, способного вызвать немедленный эффект, — как, впрочем, и закон, который «никогда не является ничем иным, кроме как актом социальной магии, которая работает»[249]. Магия — и закон — работает только в том случае, когда произнесение соответствующих слов имеет немедленные последствия. Слова носителя высшей власти должны вызвать немедленную реакцию зала; и смех, и призывы уничтожить врагов являются в первую