Дети Эдгара По - Питер Страуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бессильная любовь.
А ещё в мире есть: оборотни, чей невыплеснувшийся гнев делает их меньше, чем людьми, но больше, чем животными (современная психиатрия нередко обнаруживает животное второе «я» внутри раздвоенного сознания). Вампиры, чья ненасытная жажда опыта заставляет их выпивать людей досуха, но им всё мало. Зомби, существа обособленные, которые не чувствуют ничего, потому что не чувствуют боли. Призраки.
Я пишу затем, чтобы всё это понять. Я пишу тёмное фэнтези потому, что оно учит меня, как жить в одном мире с чудовищами.
Но как-то на прошлой неделе, в толчее на переполненной и холодной автобусной остановке в центре города, опаздывая, как обычно, раздражённо роясь в кошельке в поисках проездного, которого там не было, я вдруг, без всякой причины и, разумеется, без всякого осознанного намерения, поднял взгляд к матовому, словно жемчуг, стеклянному фасаду небоскрёба на другой стороне улицы, возносившемуся вверх, вверх, в ярко-голубое небо, и это было прекрасно.
Это была трансцендентная красота. Эпифания. Моментальный прорыв в божественное измерение.
Это ещё одна причина, почему я пишу. Чтобы не лишить себя возможности испытывать такие прорывы. Которые случаются в мире постоянно.
Мне кажется, что я всегда пишу о любви.
Я женился на Мелани потому, что она употребляла слова вроде «божественный» и «трансцендентный» в повседневных разговорах. Я люблю эту её привычку. Она пугает меня, а иногда приводит в смущение, и всё же я это в ней люблю. Когда мы встретились, я был скрытным и пугливым мужчиной — возможно, как и большинство мужчин. А теперь я и сам вставляю иной раз словечки вроде «трансцендентный». С «божественным» пока сложнее.
А иногда я пишу про любовь. Разумеется, я люблю всех моих героев, какими бы жалкими они ни были. (Один писатель спросил меня, почему я всегда пишу о слюнтяях. Я ответил, что всегда пишу о «простых людях»). Иногда я даже человека на потолке люблю не меньше, чем ненавижу, ведь именно он даёт мне возможность видеть. Каждый вечер, с фонариком в руке, я брожу за ним по всем тёмным комнатам своей жизни. Ему фонарь не нужен, так хорошо он их знает, к тому же у него внутри собственный свет; если хорошенько приглядеться, заметишь, как светится в темноте его ухмылка. Я хожу за ним потому, что хочу его понять. Я хожу за ним потому, что у него всегда есть для меня что-нибудь новое.
Как-то ночью я последовал за ним в дальний угол мансарды. Очевидно, там он спит, когда не висит у нас на потолке и не шастает по комнатам наших ребятишек. Там оказалось гнездо из старых фотографий, которые он разорвал зубами на куски, изжевал в пасту и склеил ею одёжки, из которых выросли наши дети, их кукол и плюшевых мишек. Меж ними он и лежал, его огромные бока мерно вздымались.
Я направил на него луч своего фонаря. И увидел крылья.
Они были все в заплатах: куски обгорелых газет, старого белья, металлических дорожных знаков, рыболовных сетей были связаны шнурками, слеплены жвачкой, склеены и прошиты слезами, сажей и пеплом. Человек на потолке повернул ко мне чёрную обсидиановую голову и выдул в мою сторону, как воздушный поцелуй, струйку чёрного дыма.
Я стоял совершенно неподвижно, луч света в моей руке становился всё тусклее: он всасывал его яркость. Значит, человек на потолке был на самом деле ангелом, гонцом между нашими суетными «я» и — да, я напишу это слово, — миром божественного. И меня тревожило то, что я не распознал его ангелическую суть раньше. Мне следовало знать: ведь что есть призраки, как не ангелы с крыльями из воспоминаний, ангелы-вампиры с окровавленными крыльями?
Всё, что мы рассказываем вам здесь, — правда.
А правда бывает разная. Вот правдивая история о том, как человек, или ангел, на потолке убил мою мать, и о том, что я сделал с её телом. А вот о том, как моя несовершеннолетняя дочь влюбилась в человека на потолке и сбежала с ним, мы не видели её несколько недель. И о том, как я сам пытался стать человеком на потолке, чтобы понять его, и закончил тем, что стал пугать своих детей.
Сколько правдивых историй на свете. Сколько возможностей.
Сколько историй на свете. Я расскажу вот эту:
Мелани улыбалась малышу, стоявшему на сиденье напротив, лицом против движения. Он ни за что не держался, а его ротик опасно касался металлической перекладины вдоль спинки. Его матери было не больше семнадцати лет, судя по её вздёрнутому носику, румянам, искристым теням и обрамлённому замысловатой укладкой профилю; Мелани надеялась, что это его старшая сестра, пока не услышала, как он зовёт её «мама».
— Мама, — твердил он. — Мама. Мама. — Девчушка его игнорировала. Его болтовня становилась всё громче и пронзительнее, наконец, весь автобус уже глядел на него, кроме матери, которая старательно отворачивалась. Она жевала резинку.
Закат был прекрасный — персиковый, пурпурный, серый, — и ещё большее очарование придавали ему грязные разводы на автобусном стекле и, по контрасту, ярко-белые и ярко-красные точки передних и задних огней автомобилей, мелькавшие тут и там. Пока они медленно проползали по Вэлли-хайвей, Мелани решила, что огни великолепны, и к тому же почти не движутся.
— Мама! Мама! Мама! — Ребёнок неуклюже качнулся к матери, протянув к ней обе руки, и в это самое мгновение водитель нажал на тормоза. Малыш повалился на бок и ударился о металлическую перекладину ртом. Маленькое пятнышко крови выступило на его нижней губе. Первую секунду ребёнок оглушенно молчал; его мать — всё ещё старательно глядя в сторону, не снимая наушники, ритмично щёлкая резинкой, — очевидно, не заметила того, что случилось.
Потом он завопил. Наконец потревоженная, она яростно обернулась, эпитет уже готов был сорваться с накрашенных губ девочки-вамп, но, увидев кровь на лице сына, она чуть не впала в истерику. Но, хотя она взяла его на руки и принялась вытирать кровь пальцами с длинными наманикюренными ногтями, видно было — она не знает, что делать.
Мелани хотелось дать ей платок, прочесть лекцию о безопасности малыша, и даже — смешно — позвонить в социальную службу. Но не стала. Внутренне кипя, следом за дамой с белыми до плеч волосами она шагнула из автобуса в вечер, подкрашенный персиковыми, пурпурными и серыми цветами неизвестно откуда взявшегося заката и, не менее красиво, — красно-белыми огнями вывески «Сейфвей»[29].
Человек на потолке смеётся надо мной, вечно пребывая на самом краю моего понимания, паря надо мной на своих слоёных крыльях, рассказывая мне о том, что в один прекрасный день все, кого я люблю, умрут, и я тоже умру, и о том, что после моей смерти никто не вспомнит меня, сколько бы историй я ни написал, как бы бесстыдно в них ни исповедался; острыми пальцами он скребёт по стенам, оставляя глубоки порезы в обоях. Он распахивает шторы и показывает мне небо: персиковое, пурпурное и серое, как его открытые глаза, как его рот, как его язык, когда он смеётся громко, как теперь, устремляясь через открытую дверь в комнату кого-то из моих детей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});