Украина и политика Антанты. Записки еврея и гражданина - Арнольд Марголин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже после моего отъезда, в Бухаресте, я узнал о том, что значительная часть галицийской армии подписала, помимо Петрушевича, соглашение с деникинской армией и направляется, по общему стратегическому плану, к Одессе.
Наконец, я впервые говорил лично с Петлюрою. Судьба все время как-то так устраивала, что раньше мы никак не могли встретиться. А между тем этот человек так долго стоял во главе украинского движения, с которым и я был связан уже с весны 1918 года. О нем столько говорили и писали. Его, наконец, обвиняли в попустительстве во время погромов. Для меня, еврея, это было самое страшное обвинение. Думаю, однако, что и для таких людей, как В. К. Прокопович, А. Я. Шульгин, Б. П. Матюшенко и им подобные, сотрудничество с правительством или Директорией, хотя бы косвенно виновными в погромах, представлялось бы явно недопустимым. От этих же уважаемых деятелей, давно и близко знавших Петлюру, я имел о нем такие отзывы, которые совершенно исключали саму мысль о возможности проявления с его стороны не только погромного, но даже и вообще антисемитского настроения.
Правда, я уже знал, что Директория не решилась сразу покончить с Семесенко и ему подобными, невзирая на явную доказанность виновности Семесенко, Козырь-Зирки и др. Мне было известно, что Директория ограничилась заключением Семесенко в тюрьму и назначением над ним и другими атаманами, обвинявшимися в устройстве либо попустительстве погромов, предварительного следствия[15].
Но к рассмотрению этого вопроса о всех тех, кто самочинно творил ужасы Проскурова и всех других этапов еврейского мученичества, я еще вернусь в другом отделе этой книги. Пока же ограничусь лишь общим замечанием, что в той атмосфере безвластия и разложения, которая окружала Петлюру в проскуровские дни, единственное, что он и правительство могли сделать, – это уйти… Их уход не остановил бы, конечно, злодеев и лишь углубил бы еще больше анархию. Но Петлюра лично избавил бы себя от всякой ответственности за продолжение этих ужасов.
Однако ни Колчак, ни Деникин не ушли из-за погромов, с которыми они не могли и даже не пробовали справиться. Не ушли из-за этих погромов и члены русского политического совещания, которое являлось дипломатическим представительством армии Деникина в Париже.
Петлюра откровенно рассказал мне о том безвыходном положении, в котором находилась в это время армия. С подкупающей искренностью он бичевал и себя, и других за целый ряд ошибок в прошлом. Никакой демагогии, никакой рисовки, а один лишь здравый смысл и безграничная любовь к своему народу сквозили во всем том, что он мне говорил. Затем он стал расспрашивать меня о моих заграничных впечатлениях. По самой постановке вопросов я видел, что этот человек превосходно уже разбирался в западноевропейской политике и сильно отошел от утопизма русской социалистической мысли, на которой был, в сущности, воспитан.
Как раз в это время к нему прибыла из Варшавы специальная военно-дипломатическая миссия. Он говорил, что соглашение с Деникиным не может состояться, равно как не может быть и речи о соглашении с большевиками. Проскальзывало в его словах, что он надеется на помощь Пилсудского и Польши в борьбе с большевиками. В этом случае большое влияние мог иметь на него факт его давнишнего знакомства и дружбы с Пилсудским. Кроме того, у Петлюры была еще какая-то тень надежды, что здоровое ядро украинской армии «голыми руками», как он выразился, отстоит себя от двойного давления со стороны большевиков и армии Деникина.
Я изложил ему мое мнение о том, как он должен поступить на случай полной катастрофы. Я советовал ему ехать в таком случае в Вену или Прагу, создать там или в Париже украинский национальный комитет, как это было уже сделано в свое время сербами, поляками, армянами и другими народами во время оккупации их земель вражескими силами.
Очень скоро после этой беседы оказалось, что он не последовал этому совету и поехал в Варшаву. Одна только история рассудит, правильно ли он поступил. Время для этого еще не наступило.
Петрушевич произвел на меня самое хорошее впечатление. Благородный, рыцарский тон, страстная любовь к родной Галиции и галицко-украинской армии, которую он увел сюда, за Днестр, от грозившего ей разгрома при помощи французских пушек армии Галлера… Позже мы встречались с ним в Вене и Лондоне.
Наконец, И. П. Мазепа. Серьезное, вдумчивое выражение лица этого известного работника екатеринославского земства сразу располагало в его пользу. Я обнаружил в нем удивительное умение слушать собеседника и воспринимать его мысли – столь редкое в людях качество. Он жадно втягивал в себя все, что я ему рассказывал о заграничных ориентациях, о моем отношении к программе и тактике Тышкевича, о всей односторонности той назревавшей ориентации, которую ярче всех представлял собою Василько и к которой уже склонялся отчасти и Мациевич, о причинах моей отставки…
И я почувствовал, что, невзирая на нашу принадлежность к разным партиям (Мазепа является одним из лидеров украинской социал-демократической партии), он сходится со мною в оценке положения Украины за границей и в выборе тех мер, которые надо предпринять в Западной Европе и Америке для надлежащей постановки украинского вопроса.
В результате же этого разномыслия, которое наблюдалось в то время по вопросу об ориентациях и тактике, получилось то, что всегда бывает у людей, находящихся в состоянии крайнего отчаяния. Стали бросаться во все стороны, искать параллельно и одновременно сочувствия и поддержки в разных направлениях. Бывший тогда министром иностранных дел А. Н. Левицкий, которого я не застал в Каменце, уже готовил соглашение с Польшею. А в то же время назревала резкая оппозиция в рядах украинства, в том числе и в рядах его же политической партии (с.-д.) против этого соглашения, которое могло привести и привело в апреле 1920 года к отказу со стороны Петлюры и украинского правительства от права на украинскую часть Галиции.
Мазепа и Красный настаивали на моем возвращении к активной политической работе. Красный, по поручению Мазепы и некоторых других украинских деятелей, долго и убежденно уговаривал меня либо войти в кабинет и взять на себя Министерство иностранных дел (Левицкий тогда хотел оставить этот пост, который он занимал временно, совмещая его с постом министра юстиции), либо поехать в Англию в качестве главы тамошней украинской миссии. Красный находил, что окончательный уход евреев от активного участия в украинском движении крайне нежелателен, ссылался на пример своей работы, на целый ряд случаев, когда благодаря существованию министерства по еврейским делам удавалось спасать евреев и от погромов, и от других бедствий.
Как интересный факт, явно недопустимый при том духе, который царил в правительствах Колчака и Деникина, отмечу, что Красный принимал в это время участие в обсуждении и решении правительством всех вопросов на правах члена кабинета с решающим голосом. В этом сказывался и подлинный демократизм правительства (Красный был министром не по общим, а по еврейским делам), и его искреннее желание всегда слышать голос еврейства, хотя бы из уст скромного, тихого, но стойкого и мужественного Пинхуса Красного…
Мне удалось в этот приезд в Каменец отстоять перед Директорией одного молодого еврея, которого обвиняли в явной принадлежности к большевизму и в содействии большевикам в их войне с украинской армией. Ему угрожал расстрел. Я знал близко семью этого молодого человека и мог лишь допустить, что он способен был идейно сочувствовать большевизму. Но его активное участие в рядах воинствующих большевиков представлялось маловероятным. Я представил все эти мои соображения членам Директории Макаренке и Швецу. Жизнь молодого человека была спасена.
И если в этом была доля моего участия, то я не раскаиваюсь в моем заступничестве, ибо убежден, что среди юных большевиков есть горячие головы, в которых еще многое перебродит, и что из рядов этой молодежи выйдут еще многие полезные работники при наступлении нормальных условий жизни.
Я наотрез отказался от самой мысли о возможности моей работы в кабинете при таком неопределенном положении. Я объяснил Красному, что не могу и не желаю, уже как еврей, принимать участие в переговорах, которые могут привести к отказу правительства хотя бы от одной пяди украинской земли. Как и в прошлом, я готов был всеми силами служить делу пропаганды справедливых лозунгов (право украинского народа на полное самоопределение), делу борьбы с анархией, привлечения помощи со стороны Западной Европы. Я мог добиваться признания украинского правительства и признания суверенности будущего украинского Учредительного собрания.
Но вопрос о политических границах Украины с Польшей и Румынией выходил за пределы того, что я считал в сфере моей компетенции, как одного из бывших членов украинской делегации в Париже. И я не имел никакого намерения взять на себя тяжесть такого бремени и на будущее время, тем более что и не считал себя знатоком этнографических условий, столь важных при определении границ в данном случае.