Жизнь Лаврентия Серякова - Владислав Глинка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяин заговорил о Башуцком, которого давно знал.
— Он человек, несомненно, талантливый, только ужасно разбрасывается. Все у него поначалу в огромных масштабах, все как будто сулит тысячные прибыли, а глядишь — получается один убыток, потому что размаха много, да практичности маловато. Но мне нравится, что он всегда искренне увлечен. Многие говорят про него: «О чем хлопочет? Чего ему не хватает? Камергер двора, помощник статс-секретаря Государственного совета, имеет хорошее состояние, отличные связи. Бездельничай на здоровье!» А он все что-то затевает, обуреваемый жаждой деятельности, столь не свойственной российскому барину. И чего только не знает и не умеет! Пишет на научные темы и повести, прозой и стихами, рисует недурно и даже фокусы мастерски показывает на маскарадах в индусском костюме. А рассказчик просто удивительный. Знаете, Серяков, он в молодости был офицером, состоял адъютантом графа Милорадовича и был с ним 14 декабря на площади. Рядом стоял, когда того ранили. Я слышал, как он про этот день рассказывал. Просто картину написал. Вся трагедия тогдашняя встала перед глазами… И не только с правительственной стороны… — Клодт смолк, отпил кофе и закончил с улыбкой: — Но каков будет редактором журнала, я, право, не знаю. Может, здесь и пригодятся наконец все его разнообразные знания, жажда деятельности, связи.
Прощаясь в прихожей, Константин Карлович сказал:
— О предложении Башуцкого вы все-таки подумайте, посоветуйтесь с матушкой. Я вижу, вас смущает больше всего ее жизнь врозь с вами. Но, может быть, она сама найдет какой-нибудь выход — хотя бы поселится по соседству, и будете ежедневно видеться. Если же откажетесь, не беспокойтесь, без гравюр вас не оставим. Но заработаете, пожалуй, меньше.
Только по дороге домой Лаврентий сообразил, что его новый знакомый несомненно тот самый барон Клодт, к которому дал ему письмо прошлой весной Владимир Федорович Одоевский. Но тогда все бароны казались похожими на Корфа, от всех хотелось держаться подальше.
На Озерном переулке давно ждали его к обеду. За столом Лаврентий рассказал о новом знакомстве, о предложении вступить в артель, про которое молчал раньше, передал выгодные условия.
— Все равно будет у меня работа, хоть и отказался жить в общей квартире, — не без гордости закончил он.
Слушая его, матушка и Архип Антоныч молча переглядывались и в конце рассказа оба вдруг покраснели. Лаврентий подумал, что это от радости за него, за то, что предложили такое хорошее жалованье. Шутка ли — всего на десять рублей меньше, чем опытному, отличному художнику барону Клодту!
После обеда он сел гравировать к своему столу и, по обыкновению, не вслушивался, о чем говорили за самоваром. Потом Марфа Емельяновна вышла в кухню мыть посуду, Антонов последовал за нею.
Вскоре Архип Антоныч вошел и остановился около Лаврентия. Думая, что он уже собрался уходить и хочет проститься, Серяков повернулся к приятелю. Но, как и давеча за обедом, крючки на воротнике его мундира были расстегнуты, в руке не было фуражки, а лицо выражало необыкновенное волнение.
— Слушай, Лавреша, — выговорил он как бы с трудом и запнулся: в комнату вошла матушка, и Антонов посмотрел на нее. — Мы вот хотим тебе сказать… — начал он снова. — Может, нонешнее предложение, если ты из-за Марфы Емельяновны отказался, то есть что ее одну оставить… — Он опять смолк и обернулся к матушке.
Лаврентий, недоумевая, смотрел то на одного, то на другого. Матушка потупилась и молчит, но лица у обоих радостные и сконфуженные.
— Не пойму я, Архип Антоныч, что вы говорите, — сказал Серяков.
— А ты, коли захочешь, туда переедешь, а я вроде как сюда, — заторопился Антонов. — Повенчаемся мы то есть… Они вдовица, а я хоть стар, но ты поверь, вот как их буду покоить… Они согласны, сейчас сказали…
Лаврентия как громом пришибло. Вот так новость!
Вскочил, подошел к Марфе Емельяновне. Она встретила его взгляд, улыбнулась и вдруг, всхлипнув, припала к плечу.
— Ну что вы, матушка, полноте, — обнял ее Лаврентий. — Коли вам хорошо, то и мне радостно. А уж лучше Архипа Антоныча не сыскать…
Долго не мог заснуть в этот вечер Серяков. Он так привык не отделять себя от матушки, так был уверен, что проживет она с ним до скончания дней… Но ведь ей всего сорок два года. А Архипу? Он, должно быть, лет на пятнадцать старше… Может, и вправду найдут счастье после своей невеселой жизни?
Все справедливо и понятно, да не сразу освоишься с такой новостью. Матушка, его матушка, которая столько лет им одним дышала, и вдруг полюбила кого-то и замуж идет…
Глава X
Артель. Новые люди — новые мысли
Тук-тук-тук!..
— Серяков, вставайте, самовар закипает! — Опять стукнул три раза в дверь и зашлепал туфлями дальше. Вот уже стучит к соседям:
— Кюи, вставайте!
— Бернард, вставайте!
Всех разбудил дежурный — обстоятельный немец Линк. Значит, уже четверть девятого, а в девять нужно взяться за штихеля в мастерской.
В незанавешенное окно смотрит июньское солнце, со двора доносится голос разносчика: «Булки-сайки, теплые-мягкие!» — и грохочут ломовые телеги, едущие к Кузнечному рынку.
Звякнула снятая с самовара труба, стукнула дверь на кухне, — Линк пошел вниз, в мелочную лавочку.
Идет вторая неделя жизни в артели «Иллюстрации», вторая неделя, как Серяков просыпается, разбуженный не ласковым голосом матушки, а стуком дежурного гравера.
Самого дежурного будит дворничиха, которая носит воду. Все слышат сквозь сон ее звонок, но вскакивает только дежурный, которому нужно ставить самовар, остальные поворачиваются на другой бок и спят до побудки.
Переезжая в артель, Серяков думал, что будет похоже на жизнь в команде топографов. Но все оказалось иначе — интереснее, веселее. Из новых сожителей и товарищей по работе только Линк был старше его, а Кюи и Бернард еще совсем юнцы, лет по двадцать. Все разные, со своими интересами и вкусами, но все любят свое искусство.
Да и помещение мало чем напоминало казарму в булатовском доме. Квартиру, снятую на Стремянной, заново отделали — везде светло, просторно, чисто. Каждому граверу полагалась своя спальня, хоть и узенькая, в одно окно, — эти кельи перегородили из двух больших комнат. Здесь стояла собственная мебель, каждый устраивался по-своему. Общие столовая и мастерская, каждая в три окна на улицу, были обставлены на широкую ногу: в углу мастерской поместился небольшой станок для пробных оттисков с досок. Над длинным дубовым столом висели две карсельские масляные лампы золоченой меди, которым мог бы позавидовать любой клуб. Не забыты были и развлечения — в столовой стояло новенькое фортепьяно.
Твердый распорядок жизни установили с первого дня. Вставать в восемь, садиться за работу в девять, ложиться не позже полуночи. Обедали около двух часов в ближнем трактире, утром и вечером пили чай вместе, грели самовары в очередь, по расписанию. Носить воду, подметать комнаты, мыть полы по субботам подрядили дворничиху. И еще решили: пей, если хочешь, на стороне, в гостях, а сюда — ни-ни, чтоб и запаху спиртного не было.
Сидя в ряд, граверы с утра работали почти молча. Это были часы наиболее напряженного труда. После обеда в мастерскую приходил живший по соседству Константин Карлович Клодт. Он преподавал высшую математику в Артиллерийском училище и летом, когда юнкера были в лагере, освобождался рано.
Константин Карлович не спрашивал отчета у мастеров, но, чтобы он знал, как подвигаются гравюры к очередному номеру журнала, все подходили к нему и показывали сделанное. Он сличал с оригиналами, давал советы, иногда подправлял, особенно молодым — Бернарду и Кюи. Потом начинал резать свою доску.
В эти послеобеденные часы, несмотря на присутствие Клодта, граверы вели себя свободнее, перебрасывались шутками, пели вполголоса. Но чаще всего просили Константина Карловича рассказать что-нибудь. Он понимал, что граверы утомлены, видел, сколько уже сделали, и не прочь был их развлечь. Десять часов такого труда — тяжелая норма.
Клодт рассказывал о своем детстве, прошедшем в Оренбурге. Там отец его, боевой генерал и ученый топограф, служил начальником штаба корпуса. Особенно часто они с братом Петром, ныне знаменитым скульптором, убегали из дому на конюшню, в манеж или в кузницу, а то и в степные табуны к киргизам. Только Константин норовил проехаться, проскакать на резвых конях, а Петр охотнее чистил их, поил, кормил, узнавал повадки, всматривался в особенности разных пород, в движения, чтобы потом рисовать, резать из дерева, лепить из глины и воска лошадок. Но попадало от отца за отлучки из дому обоим братьям одинаково.
Рассказывал Клодт и о юнкерских годах в Артиллерийском училище, о недолгой службе в строю. Но чаще и охотнее всего вспоминал свое пребывание во Франции и Англии, куда послало его десять лет назад Общество поощрения художников, чтобы усовершенствовался в гравировании на дереве. Он тогда вышел в отставку и хотел всецело посвятить себя искусству. За границей работал у знаменитых иллюстраторов, сделал множество набросков, надеялся издать в России альбом путешествия с гравюрами по своим же рисункам. Гравировать их не довелось, но он мог теперь рассказать о городах, которые видел, об их архитектуре и картинных галереях, о национальных обычаях, о развлечениях и ярмарках, о железных и почтовых дорогах, о шлюзах и мостах.