Жизнь Лаврентия Серякова - Владислав Глинка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же вечер Лаврентий пересказал весь разговор Клодту. Константин Карлович грустно усмехнулся:
— Эх, Василий Иванович! «Деревяшки», «профанация»… По-прежнему поборник «чистого искусства»! Ему до книг, до журналов и дела нет… Однако как же нам поступить? Академический диплом вам нужнее всего на свете. Но и нам ваш штихель терять не годится… Завтра же поговорю с Башуцким. Мы, пожалуй, сбавим вам жалованья рублей пятнадцать, и будете ходить два раза в день в академию. А днем и вечером гравировать — в общей сложности часов семь. Выдержите?
— Выдержу, — твердо сказал Серяков.
Теперь дни замелькали еще быстрее: академия — артель, опять академия — артель. Рисунок — там, гравирование — здесь. Отоспался в воскресенье, повидал матушку и Антонова — и опять пустил завод на неделю.
— Хорошо, что вы крепкого сложения и ходите пешком, так что моцион и свежий воздух вас укрепляют, — говорил Линк, заходя к Лаврентию перед сном. — Другой от таких ежедневных трудов, пожалуй, схватил бы чахотку, а вы вполне здоровым выглядите.
Жаль, однако, что вам совсем некогда почитать. Когда я жил вместе с сестрой, то вечером ей читал вслух, и она так привыкла, что теперь мужа перед сном ей немного читать заставляет… Вот я принес один номер «Современника», здесь напечатан рассказ Тургенева. Прочтите при случае, Белинский его очень похвалил… А я теперь, знаете, каждое воскресенье в Публичную библиотеку хожу иностранные журналы рассматривать. Там много по художеству и другие новости узнаю из целого мира.
Но у Серякова так явно слипались глаза, что Линку редко удавалось заинтересовать его даже восторженным рассказом о красоте и уме новорожденного племянника. Только бы добраться до постели да не проспать завтра первого стука дворничихи, не опоздать в академию…
Разнообразили такое существование только вечерние разговоры в мастерской.
Сюда, чтобы повидать своего учителя Клодта и давнего приятеля Линка, еще летом иногда заходили гравер Евстафий Бернардский и его неразлучный друг, рисовальщик Александр Агин. Несмотря на молодость — обоим было лет по тридцать, — они вдвоем создали уже множество отличных иллюстраций. Последние два года друзья работали над большой серией рисунков к «Мертвым душам», которые выпускали отдельными тетрадями. Но, хотя гравюры были выразительные, острые и живые, а цена весьма умеренная, продавались они плохо. Надеявшиеся на успех авторы-издатели истратили все, что имели, задолжали за бумагу, за печать. Плохо одетые, часто полуголодные, они шутили над своими затруднениями, но не прекращали работать для следующих выпусков. В декабре у них не стало дров. Однажды оба друга явились в артель «погреться» и остались ночевать в комнате Линка.
Клодт рассказал об этом Башуцкому. Агину и Бернардскому были сделаны заказы для «Иллюстрации», и они водворились в граверной. Притащив одеяла и подушки из своей нетопленной комнаты, друзья устраивались на ночь на широком столе в мастерской, столовались вместе с граверами, кредитуясь до получки у Линка, и вносили в вечерние разговоры неизменную веселость, рассказы о городских художественных новостях и своих замыслах.
Для Серякова работа этих художников представляла немалый интерес. Бернардский резал артистически, с удивительной свободой и точностью повторяя рисунки своего друга. Но еще более поразило Лаврентия, как рисовал Агин. Для пустячного рисунка последней страницы «Иллюстрации» — карикатуры, изображавшей чиновников, выходящих из департамента, — он сделал пять вариантов. И, когда Клодт заметил, что это излишне — и первый был очень хорош, Агин ответил, как бы извиняясь:
— Не умею иначе, Константин Карлович. Не успокоюсь, пока не почувствую, что лучше сделать не смогу.
Через две недели друзья разжились деньгами, купили дров и перебрались домой, но продолжали получать заказы для «Иллюстрации» и часто заходили в артель по делам или просто вечером «на огонек», посидеть в мастерской.
Как-то, уже в феврале, Бернардский принес показать Клодту оттиск с только что оконченной им гравюры к «Повести о капитане Копейкине». Лаврентий был поражен ее художественной и обличительной силой. Перед устланной ковром и украшенной живыми растениями лестницей стоит жалкий капитан-инвалид, безрукий, безногий, облаченный в затрепанный военный сюртук. Он пришел просить вельможу о пенсии, он заслужил эту пенсию кровью, пролитой за отечество. Ошеломленный роскошью дворца, еще здесь, в прихожей, снял он измятую фуражку. Хотя до приемной еще далеко, но уже ясно, что ждет просителя наверху. На возвышении восседает в покойных креслах важный швейцар, разодетый, как павлин, при шпаге и с булавой. Он неторопливо нюхает табак, не удостаивая вошедшего ни малейшим вниманием.
На Клодта картинка произвела такое же впечатление, как на Серякова.
— Пропустит ли цензура? — спросил он, не отрывая глаз от выразительных фигур. — Ведь это просто какой-то поединок беззащитной бедности с наглым и самодовольным равнодушием. Это обвинение бюрократии.
— Бог милостив, — улыбнулся Бернардский.
— Бог-то бог, — заметил Линк, — но время уже не такое, как два года назад было… Цензура куда строже стала.
Когда заходила речь об академии, друзья-сотрудники убежденно критиковали ее направление, высмеивали профессоров — поборников классицизма.
В одном разговоре Агин заметил:
— Только Брюллов на голову выше остальных. Жаль, что вам, Лаврентий, не придется, видно, у него поучиться. На той неделе зашел я к нему и просто поразился: постарел, исхудал, обрюзг, глаза колючие, замученный. Какая-то серьезная болезнь его гложет.
— Да, не будь Брюллова, не видать бы Федотову признания, — согласился Бернардский. — Разве Марковы, Григоровичи и Бруни согласились бы, что Федотовские чиновники и купцы достойны одобрения академии наравне с белотелыми вакханками и фортунами их воспитанников!
— А мне говорили, что Брюллов вначале отговаривал Федотова выходить в отставку и заниматься только искусством, — сказал Клодт.
— При первом разговоре действительно он советовал ему не бросать службу, — подтвердил Бернардский. — Мне сам Павел Андреич этот разговор тогда же пересказывал. Но тут, надо полагать, играла роль уверенность, что рисунку нужно учиться с детства, как самого Брюллова учили. А с другой стороны, может быть, и то, что академическим учителям он не верит, недоволен ими.
— Уж если всерьез говорить о Брюллове, — вновь оторвался от своего рисунка Агин, — так, мне кажется, он за последние годы сам начал чувствовать ложность академического пути, рад бы вырваться из его тесных рамок, особенно не удовлетворен навязанной ему ролью иконописца в Исаакии. Да нет уже сил создать что-то новое, бороться за него… Устал, болен, в плену у нашего Петербурга, в котором не расправишь крылья… Но как раз поэтому он так горячо поддержал Федотова, когда увидел, каких успехов тот достиг, когда понял его направление, неразрывное с новой, нравственной идеей.
— А что за история вышла у Брюллова с учеником Боклевским? — осведомился Линк. — Мне говорили, что провалил хорошую программу именно за смелость идеи.
— Я ничего об этом не слышал, — сказал Клодт. — Но вы, Агин, верно, что-нибудь знаете?
— Знаю, — кивнул Агин. — Но сначала пусть Генрих расскажет, что ему передавали.
— Мне передавали, что Боклевский сделал отличный эскиз «Тайной вечери», на котором Христос за трапезой с учениками не сидел в комнате, как принято изображать, а возлежал на плоской кровле восточного дома, на коврах, под темным звездным небом. И будто Брюллов за это отступление от канона разбранил его и последний номер поставил.
— Вот как все можно повернуть, — развел руками Агин. — А мне Карл Павлович сказал, что эскиз был просто плохо нарисован и потому получил низкий балл. И я, право, этому верю, потому что не раз видел, как смелому ученику при хороших способностях Брюллов помогал, хотя бы наперекор всему совету.
— Да, и я помню, как он за Шевченко горой стоял, как радовался, что удалось его освободить от крепостной зависимости, — подтвердил Клодт. — Все тогда знали, что он написал превосходный портрет Жуковского и бесплатно отдал разыграть в лотерею на выкуп своего Тараса, чтобы тот мог в академии учиться.
— А что о Шевченко слышно? — спросил Линк. Клодт ничего не ответил, только пожал плечами. Но Лаврентию показалось, что при этом он указал глазами туда, где за работой сидели Кюи и Бернард, — не стоит, мол, при молодежи об этом говорить…
Укладываясь в постель в этот мартовский вечер, Серяков вспоминал то, что говорилось об академии. Под влиянием не раз слышанного и своих наблюдений он уже несколько месяцев думал, что действительно, видно, устарело направление той классической живописной школы, которое так недавно казалось ему совершенным. Помогали разобраться в этом и книги, в которых шла та же борьба между старыми и новыми вкусами, между Куколышком с его единомышленниками и гораздо более близкой Лаврентию так называемой «натуральной школой». Начало этой школы положили повести Гоголя, и продолжена она была Достоевским, Тургеневым и еще некоторыми из тех, кто окружал Белинского.