Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - Борис Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помывочный день в семье Преображенских предполагался только в конце недели, а то и месяца, ежедневно купали только ребенка, да и то с гигантскими мерами предосторожности, чтобы не застудить, то есть нагревали ванную комнату заранее железной бочкой с зажженными внутри углями, это занимало времени примерно час-полтора, затем приносили в ведре горячей воды, которую кипятили в другой печке, на кухне, разводили вместе с холодной, ребенка быстро окунали, мыли с кусочком драгоценного мыла из старых запасов, потом накрывали тремя одеялами и уносили опять-таки в натопленную кухню, где он проводил еще некоторое время до сна, веселый и розовощекий. Мыли Виталеньку так часто, потому что страшно боялись вшей, с приходящих поездов в Москву попал брюшной тиф, люди заболевали, падали с огромной температурой, были смертельные случаи, хотя эта, первая эпидемия, была гораздо мягче и форма тифа была гораздо менее опасной, чем зимой 1919 года, вот тогда было совсем тяжело. Словом, в мытье ребенка, в этом волшебном и драгоценном таинстве принимали участие все три женщины этой большой семьи, бабушка, мама и нянька, причем нянька изо всех сил держалась за этот дом, была готова жить бесплатно, лишь бы ее не прогоняли, ей, конечно, платили, но немного, посильно, ибо все работали на двух-трех работах, зато ее кормили.
Вообще, выражение безысходной заботы, тяжкой ноши, которое было написано на лице Марьи Николаевны, таком чудесном, полном жизни и душевного здоровья лице старой интеллигентной москвички, пережившей трех царей, настоящей старорежимной профессорской жены, прекрасной и обворожительной в свои шестьдесят четыре года женщины, это выражение было настолько мучительным, тяжелым, как смертельная маска, его никак нельзя было спрятать, и доктор запомнил его тоже навсегда, оно говорило ему очень о многом. Это выражение – «господи, когда же это кончится» – говорило ему о человеческой природе, о страхе, о терпении, о божьей воле столько, сколько не могли сказать иные книги.
Короче говоря, попросить горячей воды для себя доктор Весленский уж никак не мог, чтобы не вводить в лишние большие хлопоты этих милых, прекрасных людей, ну а чтобы сходить в общедоступную городскую баню, нужно было выхлопотать себе у местных властей специальный пропуск, что было в его положении практически нереально. Ждать банного дня и мыться вместе со всеми Алексей Федорович не очень хотел, поэтому он решил, что больше двух-трех дней в Москве не задержится, но и за эти три дня ему открылась столь удивительная картина новой жизни, которая до сих пор ярко и отчетливо стояла перед его глазами…
Новая революционная Москва показалась доктору совершенно неузнаваемой, и дело было, конечно, совершенно не в этих гипсовых монументах новым героям, которые торчали тут и там в центре города, какому-нибудь там Робеспьеру, весьма нелепые, иногда абсурдные, это было даже в чем-то мило и забавно, но в целом не меняло лица Москвы, а поменяло ее, причем радикально, совершенно другое: исчезли вывески.
Все эти «Зальцман, Иванов и сыновья», все эти «Поставщик двора Его Императорского Величества», все эти «Булки», «Колбасы», «Чай, кофе, колониальные товары», все это раззолоченное, с исчезнувшими буквами русского алфавита, старое и привычное – его снесли и содрали в первую очередь, и уличные фасады вдруг стали оголенными и неряшливо-разноцветными: под снятыми вывесками пряталась старая краска, краска со старых фасадов и c прежних времен – это были пестрые, пятнистые и при этом будто бы раздетые здания, как молодые солдаты или больные в лечебнице, которых насильно ведут мыться, в одном белье или вовсе без белья, эту новую Москву было нестерпимо почему-то жалко, но на этом ее новизна, конечно, не заканчивалась, облик города претерпевал настоящую «бурю и натиск» ежедневно и ежечасно. Например, в связи с отсутствием дров и страшными холодами городские власти распорядились разбирать деревянные строения, по какому-то одному им известному принципу или дьявольскому плану, а может быть, никакого принципа или плана не было вовсе, просто приходил начальник и рукой в перчатке показывал – «вот!», и жильцов старых деревянных домов в центре Москвы быстро выселяли, буквально в три дня, кого куда, совали в руки непонятные ордера, впрочем, многие городские квартиры в ту пору освободились, жильцы были арестованы, расстреляны или уехали, хорошие квартиры начальство берегло для себя, а этих вынужденных, дровяных переселенцев пихали куда попало, в уплотнившийся жилой фонд, то есть на подселение к старым жильцам. Это был бытовой ад, рождавшийся буквально на глазах, в считанные дни, и чем более низкими, мелочными и невыносимыми были эти проблемы, чем больше страдали непривычные к ним люди, чем страшнее и чернее становилось утро каждого москвича, тем больше появлялось шуток, анекдотов и новых поговорок, а также городских легенд.
Итак, бревенчатые дома и деревянные заборы растаскивали в эту лютую зиму 1918 года в мгновение ока, происходило же это примерно так: жильцы дома, подлежавшего этой казни, быстро выбрасывались вон, а организация, получая ордер на дом, запасалась специальными инструментами (пилами, топорами и ломами), затем приступала к слому, и как только на улице раздавался грохот падающих балок, население района сбегалось и окружало счастливых обладателей свежих дров, то есть людей из организации, какие уж это были организации, бог весть.
Все москвичи в ту зиму и осень стали необыкновенно похожи, одетые в два пальто, завернутые в одеяла, перепоясанные каким-то веревками и кушаками, все это накидывалось сверху двух или трех лыжных фуфаек, все они были похожи на странных существ, шагнувших со страниц романа Герберта Уэллса или Жюля Верна, жителей Луны или Марса, каждый из них норовил утащить при сломе такого приговоренного дома хоть несколько щепок, однако же наблюдающий за сломом милиционер строго следил за тем, чтобы дом достался именно тем, кто имел на него ордер, и время от времени стрелял для острастки в воздух, и тогда толпа сразу рассыпалась, но через минуту она снова была на месте и снова жадно следила за процессом, высматривая плохо лежащие поленья, щепки и чурбаны.
Приступали к слому рано утром и заканчивали уже к вечеру, чтобы не оставлять на ночь, за ночь все растащили бы без остатка. Жадные толпы вокруг этих разрушенных деревянных строений Весленский запомнил, разумеется, навсегда, также как и людей, волочивших огромные деревянные балки по улицам, с помощью наброшенной на бревно веревки, – лошадей не хватало, и упорные трудящиеся делали это сами, в одно бревно впрягались два, три, а то и пять человек.
Вообще простой физический труд властно шагнул в новую жизнь, все мужчины рубили дрова, при этом, например, вышел декрет о том, что рубить дрова в квартирах или на лестничных клетках строжайше запрещено, и теперь во дворах или прямо на улицах тут и там можно было увидеть мужчин интеллигентного вида, которые, набросив на шею шарф, с остервенением рубили и ломали на части старые книжные шкафы, картинные рамы, столы, стулья, комоды и другие уже ненужные подробности прежнего быта.
Трагедия превращалась в фантасмагорию, та в комедию, та, перевернувшись, вновь оборачивалась драмой, и так далее, по кругу, в этом была какая-то невероятная сила, как в любом библейском пейзаже. Например, однажды доктор шел по Кремлевской набережной куда-то по своим секретным делам и вдруг увидел труп лошади, упавшей прямо посреди дороги. Эти трупы лошадей встречались ему в новой революционной Москве тут и там, в этом не было ничего необычного, необычным было лишь то, что труп этой лошади тут же окружили собаки, причем было отчетливо видно, что это не просто стихийное, а вполне организованное действие: лошадь рвали, яростно урча, огромной стаей первыми оттаскивали свои куски вожаки, потом были собаки второго плана, которые терпеливо ожидали своей очереди, были сторожевые бойцы, в основном суки, которые это пиршество охраняли и, недобро рыча, поглядывали на испуганных прохожих. Когда же доктор возвращался после своего важного разговора, он обнаружил лишь абсолютно белые, сверкавшие в темноте кости, лошадь была не просто съедена, но съедена и обглодана подчистую, добела, до блеска, как в анатомическом театре, нет, даже лучше, это была настолько фантасмагорическая картина, что доктор в густых ноябрьских сумерках остановился и задумался, глядя на лошадиный череп, как символ наступивших перемен.
Вообще в эту пору Весленский частенько терялся среди московских улиц и переулков, то есть попросту не мог найти дорогу, порой часами бродил и рассматривал это новое пространство, куда свободно перетекало новое время. Частично это происходило по его вине, а частично из-за непрерывно менявшегося ландшафта. Неузнаваемы стали не только прежние улицы без старых вывесок, неузнаваемы стали и площади, и перекрестки, причем все происходило буквально за один день: еще вчера стоял окруженный забором купеческий особняк, назавтра уже не было ни забора, ни особняка, только яблоневый сад стоял прямо посреди улицы, с торчащей посредине, как после пожара, белой облупленной печкой.