Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - Борис Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корнейчук с облегчением рассмеялся, смех у него был мелкий, заливистый, какой-то детский, ну Алексей Федорович, ну вы меня прямо удивляете, все-таки знаете, я, конечно, осознаю, вы увлеченный человек, большой ученый, у вас весь день по минутам расписан, но не до такой же степени, послушайте, только, пожалуйста, отнеситесь к моим словам серьезно, у нас в стране происходят сложные социальные процессы, ну что мне вам, политграмоту читать, буржуазные классы сопротивляются, кулаки злобствуют, жгут хлеб, травят колодцы, партия объявила новую ступень классовой битвы, вы что, не слышали об этом? Слышал-слышал, неохотно подтвердил Весленский, но голод-то тут при чем, они что, весь хлеб сожгли, все мясо съели, кулаки эти? Корнейчук устало опустил голову и теперь смотрел прямо перед собой, на гладкую, чистую, буквально вылизанную поверхность письменного стола. Доктор, чего вы от меня хотите, я вам все сказал, ваша больная с ребенком здесь оставаться не может, это просто опасно, во всех смыслах этого слова, под мою ответственность, сказал Весленский, ни под вашу, ни под мою, ни под чью, хорошо, сказал доктор, а если это нужно, так сказать, в научных целях, ведь эти люди, вы понимаете, эти люди, они несут в себе опасности новых вирусов, новых инфекций, перед которыми мы пока бессильны, а ведь, не дай бог, заразятся простые горожане, возникнет эпидемия, не дай бог, заразятся члены партии, ответственные товарищи, что мы тогда скажем, мы же должны хоть как-то вооружиться, хоть примерно представлять себе эти возбудители, новые очаги, так сказать, заражения, необходимо составить себе общую картину, что это, как это, с чем это едят, чтобы бороться, вы понимаете, бороться, Алексей Федорович, дорогой! – почти закричал Корнейчук, закричал жалобно и отчаянно, дорогой мой, у нас не научный институт, у нас больница, понимаете вы это или нет, простая городская больница, обычная, и потом, что я могу сделать, у меня строжайшее предписание, и потом, почему тогда не в инфекционное, а в терапию, это вообще ни в какие ворота. Стойте, сказал Весленский, стойте, подождите, но ведь есть же лаборатория, почему мы об этом не подумали, Корнейчук внезапно просветлел лицом и задумался, да-да-да, сказал он как бы про себя, да-да-да, это выход, возможно, это выход, ну не навсегда, ненадолго, временный, но выход…
Лаборатория по изучению новых методов лечения, открытая в больнице еще в двадцатые годы, была своеобразным атавизмом в сложной иерархии больничных коридоров. Когда-то в ней проводились занятия по дыхательной гимнастике, лежали на кушетках экспериментальные дамочки, решившиеся подвергнуть свои затаенные сны (и другие дальние уголки сознания) жесткому анализу по системе доктора Фройда, наконец, проводились исследования по диетологии, что в двадцатые годы выглядело несколько абсурдно, но доктор считал, что именно это направление может стать наиболее перспективным в грядущем веке, и упрямо проводил обследование больных по разным диетическим столам. Словом, тут была целая жизнь, маленькая, смешная, но жизнь, до научной лаборатории было, конечно, еще далеко, но все же кой-какие опыты ставить было можно, и доктор их ставил, и писал статьи, именно тут, в лаборатории, под портретом академика Павлова, но затем умерла Вера.
На некоторое время доктор свои труды забросил, хватало его только на прием больных и на операции, затем нежданно-негаданно вдруг разрослось население города Киева, буквально не по дням, а по часам, город разбухал так, как будто в него напихали дрожжей, люди ехали из маленьких сел, из еврейских местечек, из Крыма и с Кубани, из больших станиц, из городков уездных и помельче, с юга и с севера, благодатный этот край, Малороссия, переживал не лучшие времена, и большой красивый Киев с его высокими домами, центральным отоплением и даже электрическим освещением, с его разнообразными конторами, где можно было служить, получать ничтожную, но честную копеечку, казался многим едва ли не единственной надеждой, последней ниточкой, которая вела в правильном направлении, освещала путь в окружающей человека темноте. И постепенно образовалось новое население, исчислявшееся сперва десятками, а потом и сотнями тысяч. В начале гражданской войны, это доктор Весленский помнил очень хорошо, население из больших городов просто схлынуло, например, в Питере стало проживать на один миллион человек меньше, такие называли цифры, в Москве – на восемьсот тысяч. По Киеву такой статистики не было, но и отсюда, конечно, люди бежали – бежали, потому что был голод, война, отсутствие дров и провианта, полная беспомощность перед лицом катастрофы, выживание в жутких условиях.
А теперь все изменилось – не убыль, а рост, все новые и новые люди, новое население. Соответственно, было уже не до опытов, не до доктора Фройда, не до травников и диетологов, не до иглоукалывания по системе тибетских шаманов, не до дыхательной гимнастики. Доктор оперировал, принимал, оперировал, принимал, делал обходы, производил консилиумы, делал назначения, проверял назначения, вел беглые и торопливые записи, больных нужно было куда-то класть, новые помещения и новые койки сделались головной болью его очень надолго, и тут как назло умер Бурлака, в 1929 году, и пришел Корнейчук, присланный райкомом партии, человек не злой, но невнятный, пугавшийся каждого чиха. Больница между тем под их руководством, главврача и парторганизации, неуклонно расширялась, появлялись все новые отделения, в коридорах все новые койки, плотники стучали, маляры красили, слесари проводили трубы канализации и центрального отопления. Строже стали и сами медицинские правила, тщательно разработанные товарищем Семашко, основоположником советской бесплатной медицины, всей ее амбулаторно-клинической системы, гением своего рода, к которому Весленский относился со смешанным чувством враждебности и восхищения, ибо жить в его системе врачу старой формации было нелегко: кругом обложили запретами и регламентом. Однако наладилось финансирование, бухгалтерия теперь работала как часы, лекарства и препараты поступали своевременно, свет был, вода была, жаловаться грех, а что до лечащих врачей, замученных отчетностью и бумагомаранием, так это было не худшее из зол.
Постепенно доктор смирился, в лаборатории теперь жили только его прежние знакомые – подопытные крысы, в слегка запылившихся стеклянных ящиках, их кормили, они, радостно пища, набрасывались на корм, и на том вся научная деятельность доктора Весленского исчерпывалась. Даже коек в лаборатории уже не было, все унесли, однако ж спать можно было и на маленькой кушетке, ее-то никто не трогал. И доктор, который полез наконец в ящик своего письменного стола за затерявшимся там ключом, подумал про себя: выход найден, выход найден…
И пошел с ключом отпирать помещение.
В лаборатории стоял какой-то совсем нежилой дух, он открыл окно, крысы, те, конечно, страшно обрадовались электрическому свету и забегали, засуетились, пытаясь образовать, очевидно, некую фигуру радости, но доктор на них прикрикнул и сел на кушетку, чтобы подумать, как вообще организовать тут быт Марии и Сашеньки. Задача, конечно, была не из простых, страшные городские легенды окружили этих несчастных, как коконом, и было совершенно непонятно, на сколько же удастся их тут спрятать, и кроме того, в конце концов, придется все-таки как-то объясняться, обосновывать эту необходимость научных опытов… И вдруг доктор вспомнил совершенно другую историю, из другой жизни, тоже о научных опытах, вспомнил – и неожиданно весело рассмеялся.
Дело было той тяжелой зимой 1918 года, в декабре, когда он приехал из Киева в Москву, чтобы осмотреться и решить один вопрос. Остановился он по старой памяти у своего учителя по университету профессора Преображенского, который проживал в большой квартире на Волхонке со всей семьей – женой, дочерью, зятем, внуком, а также с ассистентами и слугами. Тут и для Весленского легко нашлось место, он уже когда-то ночевал в этой узкой и пустой, как холодный школьный пенал, комнате без окна, примыкавшей к черному выходу, но сейчас она стала совсем холодной, спать приходилось в пальто, накрывшись вдобавок старым пледом, и все равно пар выходил изо рта, и надышать тут тепло было сложновато, а когда к утру надышать все-таки удавалось, начинался приступ головокружения от духоты. Преображенский предлагал ему раздобыть какой-нибудь каменный или фаянсовый сосуд и разводить в нем на ночь очаг, на японский манер, как они делают зимой в своих легких бамбуковых хижинах, но этот красивый культурный проект был на семейном совете с некоторым скрипом отвергнут, потому что, во-первых, непонятно, кто будет тащить на четвертый этаж такую тяжесть («Мужики!» – воскликнул Преображенский, и все замолчали, потому что таких «мужиков» уж давно вокруг не осталось), и главное, «сожжете к чертям дом!» – сказала Марья Николаевна, хозяйка, что было, конечно, чистой правдой. Впрочем, так поступали тогда многие – железная печь, железная бочка или даже ржавое ведро, в которых жгли дрова, стали частью повседневного быта культурных и избалованных москвичей, не выносивших холода, ненужные книги и ненужная мебель были быстро сожжены, ржавые и уродливые выводные трубы, которые просовывали в окна, навсегда испортили изысканный интерьер, вместе с красотой домов и квартир ушло и общее разумное начало, революционные «участкомы» (вся Москва была поделена теперь на участки, и прежние исполнительные домоуправы куда-то исчезли или потеряли власть) взвинтили цены до адского уровня, при том откуда брать уголь для котельных, они отродясь не знали, обмороженные трубы лопались, центральное отопление в целом городе приказало долго жить – словом, вскипятить горячей воды, чтобы помыться взрослому человеку, об этом нельзя было даже и мечтать.