Доля правды - Зигмунт Милошевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А где-то там наверху продолжалась нормальная жизнь. Дорожная полиция на мосту проверяла выезжающие из города машины, патрули с погашенными мигалками прочесывали боковые улочки, высматривая маленькую фигурку с рыжей шевелюрой. Стоя в темной кухне, Ежи Шиллер посматривал на доглядывающих за ним мужчинами в темно-синем «опеле-вектра», запаркованном возле его калитки. На нем была та же рубашка с закатанными рукавами. Спать ему не хотелось. Леон Вильчур смотрел третью серию «Инопланетянина» и не курил — инспектор никогда не курил у себя дома. Барбара Соберай в очередной раз завела с мужем разговор старых супругов, и хоть касался он волнующего вопроса — усыновления, — все равно от него за версту несло рутиной и убеждением, что, как обычно, ни к чему-то этот разговор не приведет. Судья Марыся Татарская глотала «Таинственный сад»[72] в оригинале, внушая себе, что шлифует язык, а на самом деле хотела еще раз перечитать роман и растрогаться до слез. Мария «Мися» Мищик уминала колбасу — ее уже воротило от своих, ставших опознавательным знаком, пирогов и тортов — и смотрела по «Польсат-Ньюз» на фотографию Будника, сделанную полицией во время последнего допроса. Какой же должна быть работа политика, думала Мищик, если Будник выглядит так плачевно — от него осталась половина. Да еще этот пластырь. Супруги Ройские преспокойно посапывали в объятиях морфея, не отдавая себе отчета в том, как немного есть на свете пар, которые спустя сорок лет после свадьбы все еще спят под одним одеялом. В двухстах двадцати километрах оттуда, в варшавском районе Грохув, Марцин Лудень, как и миллионы других четырнадцатилетних, исступленно занимался рукоблудием, думая обо всем на свете, только не о предстоящей на будущей неделе поездке в Сандомеж. Роману Мышинскому вновь снился фарфорово-белый мертвец, который, как истукан, тащился за ним по пятам в синагоге, а он не в силах был от него удрать, потому что всякий раз спотыкался о груды исписанных кириллицей книг.
А где-то там внизу прокурор Теодор Шацкий самозабвенно вертелся в зажигательном ритме рок-н-ролла. Схватив Клару за руку, крутился, пока оба они не потеряли равновесия, опьяневшие от пива и эндорфинов, каштановые волосы приклеились к ее вспотевшему лбу, лицо блестело, блузка под мышками взмокла от пота. Запыхавшись, они все же нашли в себе силы, чтоб прокричать припев.
— О мой Боже, хуже быть не может! — надрывался Шацкий, не покривив душой. — Не хочу терпеть униже-е-нья!
Не дожидаясь бисов, он набросил на Клару свою куртку и, как добычу в пещеру, приволок ее в квартиру на Длугоша. Пахла она потом, пивом и сигаретами, каждая частица ее тела была горячей, мокрой и соленой, и Шацкий впервые подумал, что крики ее и стоны вовсе не вульгарны.
Потрясающий вечер. И хотя Шацкий не засыпал счастливым, то уж точно — безмятежным, а последней его мыслью было: утром он оставит малышку в постели — незачем портить ей и себе этот исключительный вечер.
Глава пятая
воскресенье, 19 апреля 2009 года
Йозеф Рацингер отмечает четвертую годовщину с того дня, как стал Бенедиктом XVI, он и другие католики заканчивают празднование Пасхальной октавы, встречая Воскресенье Божьего Милосердия. В Польше, в Лагевниках, кардинал Дзивиш, комментируя политическую ситуацию, призывает учиться искусству всепрощающей любви — необходимому условию нормальной общественной жизни. А в то же самое время депутат сейма Паликот на основании количества «мерзавчиков», которые заказывает канцелярия президента, обвиняет Леха Качиньского в алкоголизме. В шестьдесят шестую годовщину начала восстания в Варшавском гетто Марек Эдельман[73] в молчании возлагает букет нарциссов к памятнику Героям гетто. Обычно он это делает ровно в полдень, но сегодня ему приходится ждать, когда закончится официальная часть. Тем временем в Чехии продолжается подготовка ко дню рождения фюрера: в результате поджога цыганского дома в больницу в критическом состоянии поступает двухлетняя девочка. Полиция торжественно открывает мотоциклетный сезон, сопровождая церемонию миленьким лозунгом: «Стаял снег — жди калек!» Под Сандомежем ДТП — автомобиль сбивает опору линии электропередач и загорается, погибает семнадцатилетний парень. Солнечно, но зябко, температура не выше 12 градусов, а ночью падает до нуля.
1Прокурор Теодор Шацкий не мог отыскать презерватив. Даже упаковки от него — початой ли, непочатой — нигде не было видно. Никакого следа, удостоверяющего, что во вчерашнюю упоительную ночь они предохранялись. А раньше всегда предохранялись, потому как: спирали у нас нет, пилюль нет, зато есть опасные и безопасные дни, есть постоянная предосторожность, а прежде всего, есть, черт бы его побрал, местечковое против противозачаточное Средневековье и несподручное натягивание резины. Если таковая вообще была. Но это еще не факт.
Шацкий метался по комнате, как зверь в клетке, заглянул даже под кровать, чувствуя нарастающую панику и желая любой ценой убедить себя в том, что нет такой возможности, чтоб он сделал ребенка очаровательной, на пятнадцать лет себя моложе сандомежанке, которую он к тому же, как только утром осознал катастрофу с контрацепцией, освободил от себя, и она, закрывшись в ванной, рыдала.
Грохнула дверь. Шацкий в мгновенье ока вскочил с колен и нацепил маску участливости и сострадания. Клара, ни слова не говоря, принялась собирать свои манатки, и в нем на минуту затеплилась надежда, что обойдется без разговора.
— Я училась в Варшаве и в Гёттингене, немало путешествовала по свету, жила в трех столицах. Не скрываю, были у меня и мужчины. Кто-то дольше, кто-то короче. Но у всех у них было одно свойство — были они милы. Даже если мы приходили к мнению, что продолжать связь необязательно, все равно они оставались милыми. Ты же — первый настоящий х…, который встал на моем пути.
— Клара, прошу тебя, зачем сразу такие слова, — спокойно отозвался Шацкий, стараясь не думать о двусмысленности последней фразы. — Ты ведь знаешь, кто я такой. Госслужащий, с несложившимся прошлым, старше тебя на полтора десятка лет. Что ты хочешь со мной строить?
Она подошла и встала близко, почти нос к носу. Он почувствовал бурный прилив вожделения.
— Теперь уже ничего, но еще вчера я колебалась. Есть в тебе что-то такое, что меня очаровало. Ты проницателен, остроумен, чуточку загадочен, по-своему красив, ты — тот тип мужчины, который мне нравится. И эти твои костюмы, они, ей-богу, такие классные, такие старомодные. — Она улыбнулась, но в ту же минуту посерьезнела. — Это то, что я разглядела в тебе. И пока я думала, что ты тоже увидел во мне что-то стоящее, с каждым днем старалась дать тебе больше. Но ты увидел во мне нимфетку с крашеными ногтями, деревенщину для напяливания, мочалку провинциальную. Хорошо хоть в «Макдоналдс» не повел. А тебе не говорили, для чего в деревнях служат гондоны?
— Нет надобности быть вульгарной.
— Это ты, Тео, вульгарный. В каждой мысли обо мне ты — вульгарный, грубый и пошлый женоненавистник и сексист. И унылый службист тоже, но, признаюсь, это не в первую очередь.
Подытожив положение дел по всем пунктам, она развернулась, подошла к кровати и сбросила с себя полотенце. И начала при нем вызывающе одеваться. Время приближалось к десяти, солнце стояло высоко, но не настолько, чтобы полностью осветить ее точеную фигуру. Она была восхитительна. Стройная, с женскими округлостями, с грудкой настолько молодой, что та, несмотря на размеры, задорно торчала. Взлохмаченные после ночи длинные волосы, густые и волнистые, не нуждающиеся ни в каких штучках, завивались на концах, спадая на грудь, в свете солнца он видел нежный пушок на персиковой коже бедер и плеч. Она надевала белье, не спуская с него глаз, а он балдел от страстного желания. Неужто и впрямь она когда-то не производила на него впечатления?
— Отвернись, — приказала холодно.
Он послушно отвернулся, смешной в своих не первый год ношеных, выцветших от частой стирки боксерах, единственной декорации на бледном, неухоженном теле. Было холодно, он видел, как худые ляжки покрываются мурашками, и осознал, что без костюма или мантии он абсолютно беззащитен, как черепаха, вынутая из панциря. Чувствовал себя нелепо. Сзади до него долетели тихие всхлипы. Он взглянул через плечо, Клара сидела на кровати с опущенной головой.
— И что я теперь им всем скажу? — прошептала. — Столько о тебе рассказывала. Мне говорили: опомнись, — а я спорила, дурища.
Он шагнул в ее сторону, но она встала, шмыгнула носом, забросила сумку через плечо и направилась к выходу, даже не взглянув на него.
— Ага, вот еще что, — повернулась уже в дверях. — Вчера ты был чарующе настойчив и неотразимо невнимателен. А это, мягко говоря, был очень и очень нехороший день, когда нельзя быть невнимательным.