Мамонты - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда доселе не публиковал этих стихов. Сперва это исключалось понятно почему: лагерные вышки Вогваздина маячили слишком близко.
А позже — просто стеснялся своих ранних поэтических опытов, перейдя на прозу.
И еще я никогда доселе не рассказывал о том, почему ранним летом 1947 года, после первого курса Литературного института, выбрал для своей творческой практики именно этот северный край — Коми АССР.
Да, конечно, был и романтический порыв, зовущий на Север: челюскинцы, папанинцы, дрейфующие арктические станции, перелеты через Северный полюс в Америку…
Но было и другое.
В приполярной Инте, что в той же республике Коми, жили мои двоюродные братья — Юра и Коля, сыновья моего дяди Николая Андреевича Приходько.
В ближайших главах этой книги я расскажу о том, как он сам оказался в местах столь отдаленных — сначала на Амуре, затем на Белом море, а после в Инте.
К концу войны с ним, вроде бы, всё уладилось: теперь он сам носил добротную бекешу со знаками различия НКВД, был начальником управления связи комбината «Интауголь», то есть интинского лагеря.
Однако несчастье постигло всю его семью, оставленную в Харькове: умерла в оккупации с голоду Ляля, жена Николая Андреевича; оставшись беспризорным, побирался, чистил сапоги немцам ради куска хлеба младший сын Колюня; а старший, Юра Приходько, призванный в Красную Армию, попал в окружение под Вязьмой; он коротал свой плен в Норвегии, а потом, дождавшись вызволения, был вместе с другими пленягами загнан в ссылку на Дальний Восток…
Николаю Андреевичу удалось разыскать в Харькове младшенького Колю, добиться перемены места ссылки для Юры — забрать их обоих в Инту, под свое крыло.
Из писем, которые присылал моей маме Николай Андреевич, я знал, что теперь Колюня учится в средней школе, наверстывает упущенное, а Юра работает геологом на шахте, учится заочно в институте, но остается при этом невыездным.
Значит, свидеться в Москве нам не светило…
Самое время напомнить, что родных братьев у меня не было, поэтому двоюродные были для меня как родные.
На вопрос — нельзя ли мне поехать на летнюю практику именно в Инту, в Коми АССР? — Николай Андреевич, опять же в письме моей маме, отвечал, что лучше бы сперва наведаться в столицу республики, в Сыктывкар, где издается газета «За новый Север», а уж там испросить командировку в шахтерскую Инту.
Я так и сделал, как он советовал.
Действительно, в редакции сыктывкарской газеты было туго с журналистскими кадрами, и практиканта из Литературного института встретили с распростертыми объятиями. Всё лето гоняли по командировкам: на таёжные лесосеки, на сплавные запани, на сенокос, на уборку зерновых. Печатали и очерки, и фельетоны, и даже стихи…
«Когда же в Инту?» — напоминал я.
Отвечали: «Скоро».
В Инту меня послали в сентябре, когда в институте уже начались занятия.
Я встретился с братьями, с дядей — ведь мы не виделись так долго, всю войну! Вот уж была радость. Вот уж были пиры…
Меня и впредь не раз посылали туда, в полярные широты. Я побывал на нефтепромыслах Ухты, на шахтах Инты и Воркуты, подышал ветрами Печоры, увидел тундру, оленей, вечную мерзлоту.
Вошел во вкус летучей журналистской профессии. У меня появились деньги. Был свой постоянный номер в гостинице, окнами на старинную каланчу. Избавясь от маменькиной опеки, упивался — во всех смыслах этого слова — радостями самостоятельной жизни. Удручался лишь тем, что вот — скоро уеду, так и не дождавшись северной зимы, не увидав полярного сияния…
Мне деликатно предложили остаться в Сыктывкаре на год, взять академический отпуск либо перейти на заочное отделение института. Я не долго колебался: перешел в заочники.
Тешил себя тем, что вот — еще целый год смогу наблюдать окружающую жизнь, черпать столь необходимое поэту вдохновение.
Я не мог знать тогда, что это уже было не сторонним наблюдением жизни, а это уже была моя собственная жизнь — вот таким неожиданным и замысловатым руслом она потекла…
Я был членом партии — еще с артиллерийской школы. Потребовалось сняться с учета в Москве, стать на партийный учет в Сыктывкаре.
Через год в этом незнакомом городе я был уже женат. Ее звали Луиза, ей было восемнадцать лет, она была красавицей, училась в местной театральной студии.
В ожидании прибавления семейства попросил квартиру — мне ее дали.
Теперь возвращение к студенческой стипендии сделалось проблематичным.
Всё чаще в задушевных беседах с друзьями и случайными собутыльниками мне задавали один и тот же вопрос: «Зачем ты сюда приехал?» Я отвечал беспечно: «Просто так!» На что следовало глухое поучение: «Сюда просто так не приезжают…»
О двоюродных братьях в Инте я не болтал — чтоб не было хуже ни им, ни мне.
Было ли в том предначертанье судьбы? Или подсознательное ощущение вины лишь за то, что родился на свет? Или то был инстинкт покорной жертвенности, который вообще характерен для «совков»? Готовность разделить удел поколений?
Не знаю. Я до сих пор мучаюсь этой загадкой.
Пожалуй, всё вместе — плюс стечение обстоятельств.
Страницу за страницей, я читал «Архипелаг Гулаг» — уже с самого начала и подряд, — всё больше поражаясь тому, как эта книга, будто бы нарочно, соотнесена с событиями моей собственной жизни. Как она соответствует тому, что я знал и без нее, но избегал признаваться в этом знании даже самому себе.
Но, вместе с тем, по мере чтения росло и недоумение.
В одной из начальных глав «Архипелага» говорилось о массовых репрессиях 30-х годов:
«…В таких захлестывающих потоках всегда терялись скромные неизменные ручейки, которые не заявляли о себе громко, но лились и лились:
— то шуцбундовцы, проигравшие классовые бои в Вене и приехавшие спасаться в отечество мирового пролетариата;
— то эсперантисты (эту вредную публику Сталин выжигал в те же годы, что и Гитлер);
— то недобитые осколки Вольного Философского общества, нелегальные философские кружки…»
И еще раз Солженицын возвращается к этой теме:
«…Взяли на этап моего соседа — старого шуцбундовца (всем этим шуцбундовцам, задыхавшимся в консервативной Австрии, здесь, на родине мирового пролетариата, в 1937 году вжарили по десятке, и на островах Архипелага они нашли свой конец)».
Эти строки смутили меня.
В них была уже знакомая дурная запальчивость: «…кто знал Вогвоздино до этой строчки?»
Ну, я знал.
Нет, я задумался не об эсперантистах, не о вольных философах — они, к счастью, не имели ко мне никакого касательства.
Но вот шуцбундовцы…
В этой книге я подробно расскажу о том, как моя мама — после развода с отцом в 1933 году, — познакомилась в Харькове с Гансом Нидерле, двадцатитрехлетним уроженцем Вены. Это был веселый, обаятельный, спортивный парень, происходивший из состоятельной семьи, но, очертя голову, ринувшийся в революцию — таких в ту пору было предостаточно.
Он был одним из бойцов Шуцбунда, сражавшегося в Вене с фашистами и их приспешниками. Они потерпели поражение и были вынуждены, как едко сказано у Солженицына, «спасаться в отечестве мирового пролетариата».
Он вкалывал простым рабочим на Харьковском паровозостроительном заводе (где на самом деле выпускали танки), потом его перевели в конструкторское бюро. Когда же он обзавелся семьей — то есть, женился на моей матери, получив в приданое меня, — нас поселили в гостинице «Спартак» на Лопанской стрелке, которая представляла собой нечто среднее между общежитием и революционным штабом.
Позже молодой семье дали приличную квартиру в доме на Улице Дарвина, тоже сплошь заселенном коминтерновской братией: немцы, австрийцы, французы, кого тут только не было…
В 1937 году этот массивный серый дом заметно обезлюдел: в нем почти не осталось мужчин, если не считать дворника дяди Коли Бардакова и оравы таких же, как я, сорванцов.
Одних — и очень многих — замели, как шпионов, как врагов народа, расстреляли, рассовали по тюрьмам и лагерям.
Других же, в том числе моего названного отчима… вот о них-то, о других, разговор был еще глуше и опасливей.
Они уехали в Испанию.
Ганс Нидерле окончил танковое училище в Казани и, доплыв пароходом до Аликанте, повел в бой танкистов под Гвадалахарой. Он воевал честно и мужественно, был представлен к орденам Боевого Красного Знамени и Красной звезды, которых, впрочем, так и не получил.
Обо всем этом рассказано в повести «Товарищ Ганс», которая впоследствии стала первой частью моего романа «Нежный возраст».
Острота ситуации обозначилась после того, как Ганс Нидерле вернулся из Испании.