Мамонты - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К удивлению, аудитория не разделила моего сарказма.
Меня лишь спросили:
— Но это покупают?
— Увы, да.
— Ну, и прекрасно… ведь это — бизнес!
И они не ошиблись. Бизнес расцвел махровым цветом.
Через полгода прилавки московских книжных магазинов были сплошь завалены этим дерьмом.
Вскоре пошли слухи о том, что такого-то писателя видели в подземном переходе — он стоял с протянутой рукой. Другой же классик развозит на своей машине, на тачке, на «блядовозке», девиц по вызову — ну, этот всегда умел устраиваться. Третий вообще кайфует: сдал свою квартиру иностранным бизнесменам, а сам живет на литфондовской даче, на свежем воздухе.
Впрочем, наиболее упрямые всё-таки предпочли добывать хлеб насущный профессиональным трудом: шли в «негры», подряжались писать детективы, триллеры, порнуху — вроде того же «Джина Грина — неприкасаемого», вроде тех же «Похождений космической проститутки». Работали под псевдонимами. Но иногда хозяева требовали: «Нет-нет, возьми женскую фамилию — сейчас хорошо идут женские детективы…» А иногда высказывали претензии к стилю: «Что-то ты, браток, не по-нашему пишешь — больно заковыристо, ты бы гнал попроще…»
В писательских кругах прокатилась волна внезапных смертей, загадочных самоубийств.
Но всё это произошло гораздо позже.
А тогда, в Одессе, на симпозиуме по теме «Литература для масс и литература для избранных» мы с финскими писателями просто не вполне понимали друг друга. Мы говорили на разных языках.
Место под солнцем
Ранние детские впечатления обычно стираются из памяти. В этом есть какая-то загадка, вероятно связанная с памятью утробной, генетической, таинственным следом предыдущих жизней.
Вот, казалось бы, на чистый лист должны с особой четкостью лечь штрихи самых первых впечатлений — зримое, слышимое, осязаемое. А от них уже заветвилась бы густая вязь обретаемого опыта.
Но нет. Опыт первых двух или трех лет жизни вдруг стирается начисто, будто мокрой тряпкой со школьной доски. И рисуй всё заново.
Уже взрослым человеком, я часто ловил себя на том, что бываю захвачен самым обычным зрелищем начальных дней зимы: ребенка-первогодка, закутанного, как вилок капусты, лишь глаза наружу. — вывозят на саночках во двор, где только что выпал снег, и на несколько мгновений оставляют в неподвижности, чтобы он привык к открывшейся необычайной картине — всё вокруг бело… И земля, и ветви деревьев, и небо, сыплющее порошу.
Изумленные младенческие глаза, наблюдающие мир совсем иным, нежели он был вчера.
Казалось бы, для меня, родившегося у Черного моря, самым первым и самым сильным впечатлением должно бы стать море. Что может более поразить взгляд и слух, даже обоняние, — чем накат волн, шум прибоя, чем запах соленой купели, раскинувшейся во весь окоём!..
Но нет: моим первым впечатлением был снег.
Ведь я родился в декабре, и первыми месяцами моей жизни были, если употреблять не латынь, а смачную украинскую мову — грудень, сичень, лютый. Белый снег, густо укрывший улицы южного города.
Неужели именно так, с первым морганьем глаз, ослепленных белым, мне был напророчен Север?
Или снежная фантазия так сильно отпечаталась в мозгу лишь потому, что была внезапностью, контрастом, диссонансом в привычной уже для этих широт смене явлений: солнце — жаркое или холодное, дождь — проливной или морось…
Или же это воспоминание оказалось таким сильным, ликующим, по той причине, что по снегу, накрывшему Одессу, меня катала запряженная в санки черно-желтая овчарка Люська?
Ранг этого впечатления укрупнился позднее, когда след собаки Люськи я, уже на склоне лет, вдруг обнаружил в архивной папке Чека, в агентурном донесении, подписанном кодовым именем «Клин».
«…я познакомился на пляже с человеком, назвавшимся журналистом, пишущим для харьковских и московских газет. Поводом для знакомства послужила его собака породы немецкая овчарка „Люси“. Я заинтересовался собакой, начал с ней играть и спросил, откуда он добыл такую собаку…»
Увы, вскоре после моего рождения и вскоре после того, как собаку Люську впрягли в детские санки, чтобы катала ребенка по первопутку, она погибла под колесами проезжавшего по Гимназической улице автомобиля.
Есть светлые воспоминания.
Не скажешь, что они запечатлелись в памяти из-за своей исключительной важности — наоборот, сущий пустяк. Но вполне может быть, что они сохранились как раз из-за того, что в жизни оказалось не столь уж много радостей, а тут как раз выпала радость — ее и нужно запечатлеть в самом ярком цвете на фоне серых дней!
Искрящееся кусочками льда, розовое, как заря, мороженое в жестяном жбане, закрученное столовой ложкой в вихрь, в водоворот, в смерч, в штопор.
Во дворе, на ступеньке крыльца, сидит мой дядя Витя, Витяка, младший брат мамы, курсант Одесской мореходки, и крутит самодельное домашнее клубничное мороженое в продолговатом жестяном сосуде. Это так в ту пору и называлось: крутить мороженое, подобно тому, как крутят любовь.
А любовь тут тоже была: рядом с Виктором — Лиза, его молодая жена, курсантка того же мореходного училища. Девушкам только что разрешили туда поступать наравне с парнями. Она поступила, но отставала в учебе, и Виктору Приходько поручили «взять ее на буксир» (так это называлось). Он взял, вытянул, а потом у них закрутилась любовь, и они поженились, и стали жить-поживать, добра наживать, и вот в один прекрасный день всем захотелось домашнего мороженого…
Впоследствии Виктор Андреевич Приходько станет капитаном первого ранга, командиром соединения подводных лодок, отвоюет всю войну на Черном море, продолжит службу на Балтике, вернется на Черное, заработает целый иконостас — через всю грудь! — боевых орденов и медалей, сам станет командиром мореходного училища в Батуми, временами будет наезжать в Харьков, в Москву — и мы еще не раз с ним встретимся.
А его жена Лиза, морячка, на всю жизнь останется просто его женой, родит ему сына Володю и дочку Галю — моих двоюродных брата и сестру.
Из всех моих дядь и теть — а их полдюжины по одной лишь материнской линии, — лишь Виктор Андреевич Приходько сумеет прожить жизнь в ладах с Советской властью, сделает карьеру, заслужит почет.
У остальных это не получится.
…Ах, какое это было мороженое! Ах, какое это было счастье!
Не зря же я его помню.
В семейном альбоме сохранились фотографии, где я запечатлен в самом что ни на есть нежном возрасте, от годика до трех.
Вот я сижу верхом на качающейся игрушечной лошадке — белой, с рыжими подпалинами, в масть седоку. У нее еще всё на месте — и хвост, и грива, — позже я их состриг подвернувшимися ножницами, был за то отменно наказан, но не перековался.
Одна мамина знакомая забежала в гости по пути из «Торгсина», похвастаться купленным за валюту постельным бельем — тонким, дорогим, — но не углядела, как я теми же ножницами оттяпал у свернутой ткани округлые уголки, чтобы получились парашютики. После этого в «Торгсин» пришлось бежать уже моей маме, сдавать по весу столовое серебро, чтобы возместить подруге причиненный ущерб.
Нет, я не был злодеем, просто — изобретательный мальчик.
А вот стою теперь уже не у игрушечной лошадки, а подле настоящего взрослого велосипеда: колесо выше моей макушки. Чей велосипед, отцовский? Но я не помню, чтобы отец катал меня на нем.
Зато отлично помню, как некий мамин поклонник усадил меня, маленького, на раму велосипеда и повез по колдобинам — а сам он был, как могу теперь предположить, изрядно пьян, и потому свалился вместе с велосипедом и со мною в яму: ему-то, пьяному, ништяк, море по колено, а мне, бедняге, перелом лодыжки, лежал в гипсе.
Ни имени, ни лица этого человека я не помню. Но, по-видимому, именно он еще несколько раз возникает в смутных воспоминаниях моего раннего детства. А если память затвердила именно это, напрочь стерев остальное, значит именно это — важно. Но почему?
Например, я помню его в военном. Военная форма с тех пор менялась раз десять. И я сам, едва подрос, надел форму Красной Армии, сперва с петлицами, потом с погонами (вообще, смена формы бывает нечасто — ведь это очень дорого стоит: переодеть всю армию). И сейчас я не вспомню примет, петличек, шпал или ромбов, — но был он, точно, в военном.
И подле него на улице стоял военный же, зеленый, мотоциклет с коляской. Он посадил меня в эту коляску. И я хотел уже было просунуть ноги в глубь, во чрево этой коляски. Но он припугнул меня — там рак, укусит! — и я, испугавшись, отдернул ноги… А где при этом была моя мама? Она стояла рядом и смеялась. А где при этом был мой отец? Не знаю. Он пропадал надолго и часто.
Из протокола допроса Е. Т. Рекемчука 11 июля 1937 г.