Подлинная жизнь Дениса Кораблёва. Кто я? «Дениска из рассказов» или Денис Викторович Драгунский? Или оба сразу? - Денис Викторович Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама смеялась над еврейской манерой везде искать антисемитов. Рассказывала, что сама видела в «Елисеевском»: старушка долго выбирает сыр, то ей с красной корочкой, то с желтой, то кусочком, то нарезать (кстати, друзья! В те времена в магазине продавец по просьбе покупателя мог нарезать сыр или колбасу) – и вот когда задерганная продавщица вежливо говорит: «Вы, гражданочка, сначала подумайте и решите, что вам надо, а потом уж спрашивайте», старушка в ответ кричит: «Антисемитка!» Мне уже тогда казалось, что мама выдумала эту сценку. Мама повторяла противным визгливым голосом: «Антисемитка! Антисемитка!» – и хохотала. Мама, эталонная русская красавица.
Еврейство было для меня вечным вопросом. Я считал себя русским насквозь, вдоль и поперек. С 1957 года, когда Кремль открыли для посещения, я проводил там по полдня, облазил все кремлевские соборы, обсмотрел все иконостасы, все надгробия митрополитов в Успенском соборе и царей в Архангельском, любовался фантастическими росписями собора Благовещенского. Спас Нерукотворный. Спас Ярое Око. Деисусный чин Феофана Грека. Праздничный чин Андрея Рублева и учителя его Прохора с Городца – я повторял эти слова восторженным шепотом.
Я тайком учил «Отче наш» и читал Евангелие (у мамы было драгоценное издание 1838 года в бархатном переплете с эмалевым медальоном). Я пытался писать старой орфографией. Рисовал в тетрадке двуглавых орлов, скипетры и державы, трехцветные флаги и писал слово «Россия» вот так: «Россiя». То есть я был вдобавок еще и монархист, выходит.
Но при этом я знал, что я – наполовину еврей, и ненавидел мамины разговоры о том, что по еврейскому закону я вовсе не еврей. Хотя, повторяю, ощущал себя русским. «По еврейскому закону, – говорила мне мама, – евреем считается тот, у кого мама еврейка, и это правильно. Надо бы, чтоб и с русскими так, и со всеми». – «Почему?» – «Потому что только женщина может знать, кто отец ее ребенка», – холодно говорила мама. Мне чувствовалось в этом что-то лишнее, опасное и нехорошее. Особенно же неприятно было, что и среди русских и среди евреев я не окончательно свой.
Но уж никуда не денешься.
Бабушка училась в Гомеле в частной гимназии и, конечно, изучала латынь. Она научила меня петь «Гаудеамус». А когда я подрос, научила еще одному латинскому гимназическому стишку – очевидно, это был отрывок из чего-то длинного, но вот что сохранила бабушкина память: «Интер педес эст фигура, магна, лонга эт обскура», что в переводе значит: «Между ног есть штука, большая, длинная и темная». Ужасно неприлично. Бабушка смеялась. Я смеялся тоже. Бабушка любила рискованные шутки. «У нее такие красивые волосы!» – говорил я о знакомой девочке. «На голове?» – уточняла бабушка. Я не сразу понял, а когда понял, покраснел.
Бабушка читала мне стихи. Всего три стихотворения. Страшного «Лесного царя» Гёте, причем первые строки по-немецки: «Wer reitet so spät durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind» («Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой»), а дальше по-русски. Еще – смешную и трогательную «Куклу» Владислава Сырокомли и патетическую балладу Гартмана «Белое покрывало, или Святая ложь», где мать приговоренного к смерти венгерского графа обманывает сына, говорит, что по решению короля его помилуют прямо на виселице. Графа, однако, вешают, хотя он до последней секунды улыбается, ожидая спасения. И последние строки: «Так солгать могла лишь мать, полна боязнью, чтоб сын не дрогнул перед казнью». Я задумался. То есть мама этого графа беспокоилась не о том, что ее сына повесят, а о том, как он поведет себя на эшафоте. Интересно. Я много об этом думал тогда, в десять лет, думаю и теперь.
А еще я тогда же думал вот о чем: эти бабушкины стихи были очень возвышенными, романтичными, а все ее шутки – про жопу, какашки и прочие низменные телесные штучки. «Диалектика верха и низа!» – вздыхал я; не такими, конечно, словами, но с тем же смыслом.
Иногда я задавал себе вопрос, неприятный на самом-то деле. Раньше мы жили в коммуналке вместе с бабушкой. Потом мы разъехались, стали жить в двух разных коммуналках. Но вот наконец папа и мама купили просто роскошную по тем временам кооперативную квартиру в доме артистов Большого театра и эстрады в Каретном Ряду. Почему же мы бабушку-то с собой не взяли? Я не знал обо всех хитростях обмена жилплощади в Советском Союзе, но потом, уже после бабушкиной смерти, я думал: у нас трехкомнатная квартира, по тогдашним меркам большая, 64 метра только жилой площади, широченный коридор и большая кухня. И у бабушки комната, пускай в коммуналке, но в центре. Угол Чистых и Покровки, центрее некуда, 25 метров. Неужели нельзя было из этого что-то выкрутить, выменять? Чтобы бабушка была с нами и не оставалась в этой темной комнате с вечно горящим над столом абажуром и горестным букетиком засушенных цветов под портретом погибшего младшего сына.
Возможно, все дело было в моей маме. Недаром, когда бабушка умирала, мама сказала, что она ее прощает. Наверное, она ее если не ненавидела, то просто терпеть не могла. Когда-то она жаловалась мне: «Когда я была молодая, она все время говорила мне, обрывая любое мое возражение и вообще любой мой разговор: «Алла, ты глупа как пробка»». Однажды мама сказала: «Она просто чудовище». Когда я услышал это в первый, второй и третий раз, мне стало не по себе. Моя бабушка, такая милая, добрая, веселая, такая преданная мне, а значит, и всей нашей семье, а значит, и маме, поскольку так заботилась о ее сыне, то есть обо мне, и вдруг – чудовище. Я так этим был поражен, что однажды даже посоветовался со своей подружкой. Была у меня одноклассница, умная девочка, красивая, из высшего общества, и звали ее тоже очень хорошо – Катя Московская. В нее все были влюблены, она действительно была очень хорошенькая и, как потом оказалось, талантливая художница. Уже много лет она живет в Америке, мы с ней иногда переписываемся. Кстати говоря, была долгое время возлюбленной Алеши Паустовского, сына знаменитого писателя, о чем написала довольно интересную книжку. Так вот, Катя Московская со мной дружила, просто дружила. Бывала у меня дома, а я у нее, мы подолгу с ней разговаривали. Так бывало в наше время – думаю, и сейчас тоже бывает. С красивой девочкой можно дружить, дружить близко и довольно крепко – в этом был своеобразный шик. Так вот, однажды Катя была у меня в гостях, и как раз тогда у нас была бабушка. Я