Мемуары сорокалетнего - Сергей Есин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Игорь Константинович, я сейчас начал вникать в дела фабрики, стал знакомиться с документацией, и что меня поразило: за последние пять лет отдел, который вы возглавляете, не забраковал ни единой партии материала или готовой продукции. Ни единой, а между тем нет дня, чтобы нам не приходили рекламации. Сможете ли вы этот факт как-нибудь объяснить?
— Только что я подписал акт о снятии целой партии сырья с производства.
— Вот и прекрасно, пусть отвечают химики, через арбитраж мы наложим на них штраф.
— Это правильно, — говорю я, — штраф мы получим. Но основные производственные цеха мы остановим на несколько недель, потому что, кроме последней партии пленки, у нас других резервов нет. Фабрика не выполнит плана, а коллектив, весь коллектив не получит прогрессивки.
Директор взялся за затылок! Походил по кабинету и говорит:
— Ну, а из этой пленки продукция пойдет…
— …со смертельным браком? Вы это у меня хотели спросить?
— А вы откуда догадались?
— До вас в этом кабинете мне этот вопрос задавали раз сорок.
— Ну, а потом?
— А потом говорили, что продукцию этой партии надо реализовывать где-нибудь подальше, за Уральским хребтом.
— Но ведь и я родился за Уральским хребтом.
— Вот вас-то и будут земляки вспоминать, — расхрабрился я.
— И так всегда продукция и реализовывалась?
— Это в зависимости от возможностей. Но за географическим рубежом всегда: или за Уральским хребтом, или за Сырдарьей, или за Обью. Ближе Нарьян-Мара не реализовывалась никогда.
— Подождите, Игорь Константинович, не торопитесь. Не выпить ли нам чаю?
— Отчего же не выпить, — говорю, а сам думаю: здесь новая метода, придется подписывать удовлетворительное, стандартное качество партии уже после чая. Будет ли только спрашивать про родных?
Похлебали мы чай, и тут меня новый директор спрашивает:
— Ну а сами вы, Игорь Константинович, что на сей счет думаете?
Первый раз в жизни я набрался храбрости.
— Я думаю, — говорю, — что это безобразие. Это всех растлевает: и химиков, которые могут прислать, зная наши сложности с сырьем, плохую пленку; их лабораторию, которая сделала плохую пленку — сначала сварила, а потом прокатала; нашу лабораторию, которая сделала точный анализ, а мы их сигналом пренебрегли; наш цех печати, который будет работать с пленкой, на которой хорошего качества звучания не добиться; наши художественные отделы, которые могут подумать, что отличное качество оригиналов необязательно, потому что все равно хорошего звучания на этой пленке не получишь. Меня это развращает, потому что я не нужен, потому что во имя ложно понятой части коллектива и прогрессивки для него вы сейчас попросите снять с пленки мое вето. Ведь попросите? Вам ведь не хочется начинать работу с того, что фабрика не даст плана, а народ не получит прогрессивки?
— Не хочется. А ведь начинать надо?
— Надо.
— Ну так начнем?..
Наверное, этот случай «развязал» меня, как актера, который раз в жизни, в минуту вдохновения сыграв хорошую роль, вдруг впервые ощущает себя хорошим актером. Впервые я ощутил себя человеком. Разве когда-то трусом был я? Разве мне когда-то не хватало грамотешки? Если у человека есть что сказать, он скажет. Чтобы сказать, надо просто искренне стараться сказать. Выкорчевать из себя «удобное» молчание, за которым лишь трусость.
Уже через час после моей беседы с директором в цехах стало известно, что через два дня машины встанут. Вроде бы без дела, так, поболтать стали заходить ко мне начальники производств. В их глазах читал я недоуменные вопросы: дескать, что же ты, Игорь Константинович, нас подвел, дескать, что же ты не уважаешь коллектив? За что? Разве мы плохие товарищи? Но люди это все были скромные, деликатные, прямо не высказывались. Своеобразно отреагировала лишь Констанция Михайловна. Демонстративно, размашисто она вошла в мою комнату, когда там было полно людей, резко остановилась напротив меня, всплеснула браслетами и кольцами на прокуренных руках, от резкой остановки огромные цыганские сережки в ее ушах качнулись, как маятники, и вперила в меня театральный взгляд. Я опустил глаза, внезапно покраснел, но новое бесстрашное чувство уже жило во мне. Как же мне хотелось провалиться сквозь землю, исчезнуть, испариться из комнаты! И все же я поднял глаза и, как выстрел, взглянул, не мигая, в глаза Констанции Михайловны. Я видел, как под микроскопом, неровную, студенистую структуру ее зрачков. И пока я смотрел ей в глаза, то крошечное пламя смелости, которое вспыхнуло в душе в кабинете директора, разгоралось все сильнее и сильнее, будто бы кто-то подпитывал его ацетиленом. Это было как в школе — игра в гляделки. Сколько прошло времени — две секунды или минута? Но я ее переглядел. Так же резко Констанция Михайловна повернулась на каблуках, маятники в ее ушах качнулись, хлопнула дверь, она ушла. И сразу же от этой второй маленькой победы над собой, случившейся в один день, оттого, что я не стал заискивать перед товарищами, не искал у них сочувствия, предлагая войти в мое положение, не бормотал жалких слов, что дружба, дескать, дружбой, а служба службой, работа есть работа, а поступил, как мне подсказала совесть, и сумел в молчаливой борьбе, не каясь, отстоять свое решение, — сразу же я будто распрямился и почувствовал остроту сладостного чувства жить теперь только так, прямо, твердо и последовательно.
Мы оказались по одну сторону нашей маленькой баррикады с директором. Мы специально вроде не разговаривали, не объяснялись, но и на расстоянии поняли друг друга. Я все время поддерживал его на совещаниях, на рабочих летучках. Я понимал логику его действий, а потом он как-то вечером, когда заступила вторая смена и в заводоуправлении никого не было, зашел ко мне в комнату, сел в кресло, посидел немножко молча и сказал:
— Игорь Константинович, положение у нас сложное. Через два месяца у нас отчетно-перевыборное собрание. С райкомом я вашу кандидатуру согласовал, не согласитесь ли вы стать, Игорь Константинович, секретарем нашего партбюро, если коммунисты вас выберут?
Прохор Данилович Шуйский, инженер отдела снабжения и сбыта, 65 летОснова жизни — творчество. Только его полет осеняет жизнь благодатью счастья. Только в искрометных экспромтах ощущается пряный запах бытия. Как приятно почувствовать за спиною шелест крыльев, которые поднимают тебя над копошащимися у конвейеров особями и возносят в серафимские дали. Но если сказать по чести, я не сокол, я стриж. Мой полет извилистее и ближе к земле. Я больше люблю ее, грешную, чем небо. «Там только пусто», — сказал однажды литературный герой. Наш век знаний и прогресса говорит: кислород там, водород, атмосфера, стратосфера, спутники, космонавты. Очень там на виду, очень блестит солнце на изломах фюзеляжей. А у земли теплее, привычнее. Летают и ползают мошки; разинув рты, ходят букашки-ротозеи; переваливаются раздувшиеся от белков и витаминов гусеницы! Только заметь, только угляди, только решись схватить. Кто смел, тот и съел. Нет, не скудеет земля, не мельчают возможности. Но ты только должен быть творец, фантазер. Главное — летать, летать в свободном, неконтролируемом полете!
Мне разве много надо? Дражайшей моей половине, драгоценнейшей моей летчице Клавдии Павловне надо лишнего, больше, чем диктуют возрастающие потребности трудящихся, больше ей надо? Разве Констанции Михайловне, этому талантливейшему пилоту, этой сильфиде, надо больше, чем еще одну побрякушку на шею, скромные «Жигули» для поездки на дачу да возможность съездить в рабочее время к массажистке и портнихе для поддержания увядающей красоты? Мы любители воздуха — мы одна семья. Познавшие шум крыльев за спиною, мы бережем свои тайны, наш негласный союз охраняет свое превосходство в воздухе. Мы не просто мирные птички, мы и стая. И что нам бескорыстный чужак лебедь или гордый сокол? Заклюем. Сломаем массой. Заглушим своим щебетанием.
Это что же, значит, нашего парящего ангела Констанцию Михайловну, аса полета, будут равнять с почвенницей и старой девой Александрой Денисовной? Рожденный ползать летать не может. Видите ли, эта старая девушка училась на курсе у Мясковского. Хоть у самого Петра Ильича Чайковского.
Но ведь ступить и молвить не умеет! Какой прок в этом старорежимном образовании? Как лошадь загоняет себя и всех вокруг. Если жить так, то где же радость жизни? Где же гармония в познании всего мира? В свободное от работы время? Да где же оно? Восемь часов на службе, час — домой, час — на службу, а магазин, прачечная, химчистка, парикмахерская у Клавдии Павловны и Констанции Михайловны, баня для меня, преферанс с друзьями?
— Это что же, так теперь и будет? — спросила Констанция Михайловна у меня, когда образовались у нас все новшества. — Это что, новая революция — народ берет власть? Кухарка станет министром? А как же творчество? — и посмотрела на меня умным лукавым взглядом. — Нам что, — шепотом заклинала дорогая Констанция, — менять работу? Ну, предположим, я еще найду на радио, на телевидении, там сохранился творческий стиль, а вы, Прохор Данилович, человек уникального таланта, такой нужный нашей фабрике, а где найдете себе работу вы? Значит, мы годами создавали свою фабрику и теперь у нас ее отнимают? Значит, мы не бойцы, не творцы? Может быть, слиняли «крылья у нашего Пегаса? И потом, так не вовремя! Нет, я без дачи отсюда не уйду!