Подвиг - Борис Лапин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, в районе боев, этот хилый человек, с привычками изнеженного горожанина, страдавший жестоким пороком сердца и изнурительными припадками ноктурны (род падучей болезни), не знал ни страха, ни уныния, ни усталости.
Койки Лапина и Хацревина в редакции армейской газеты всегда пустовали. Друзья вечно пропадали на переднем крае. Им было нелегко. Никто никогда не слышал от них жалоб. Хацревин мужественно преодолевал свою физическую хрупкость, свои сердечные обмирания, свои эпилептические припадки, которые почти каждую ночь били его. У Лапина от невзгод фронтовой жизни открылся старый рубец на спине, оттуда все время сочилась кровь. Он больше всего боялся, чтобы редактор не заметил этого и не откомандировал его с фронта.
Помимо всего, война остро интересовала их, как неповторимый материал для наблюдений. Тут и начинаются различия.
Хацревин наблюдал войну с жадной любознательностью, не затрудняя наблюдений никакими литературными расчетами. Эта неутомимая любознательность гнала его под огонь минометов, в гущу атаки, делала его опасным спутником.
У Лапина же этот процесс осложнялся чрезвычайным напряжением внимания, направленным на запоминание. Не доверяя памяти, он записывал все, что видел, в свою тетрадку, которая, так же как и пистолет, всегда была при нем. Он заносил в нее как бы моментальные снимки с натуры — короткими словами, почти стенографическими иероглифами. Тут же с лихорадочной быстротой он запечатлевал обобщения, образы, ассоциации, вихрем проносившиеся в его мозгу. Он запоминал войну как материал для искусства. И никакая острота обстановки не в состоянии была парализовать эту профессиональную потребность писателя.
Как-то на одном из участков на Халхин-голе наблюдатель доложил, что японцы надевают противогазы. Можно было ожидать химической атаки. Ни у кого из нас троих не было противогазов — по недопустимой небрежности мы оставили их в машине и отпустили ее. Все вокруг натянули на себя противогазы, запасных не оказалось.
Я закурил папиросу, чтобы определить направление ветра по дыму. Но медлил смотреть на него. Странное оцепенение овладело мной.
Хацревин беспечно улыбался и, засунув руки в карманы, с любопытством озирался по сторонам.
Лапин же выхватил из кармана свою тетрадку и принялся писать. Он фиксировал свои «предсмертные» ощущения. Он писал очень быстро, чтобы успеть записать как можно больше. Наконец Хацревин сказал, покосившись на дым моей папиросы:
— Ветер к японцу.
Мы вздохнули и рассмеялись.
Потом Лапин читал нам свои лжепосмертные записи:
«Газовая тревога. Барханы. Глубокий песок. До японцев 350 метров. Сидим под высокой насыпью. Над головами жужжат пули. Массивность майских жуков. Здесь в песках портится все автоматическое — пистолеты, часы, ручки. Минометы молчат. Вечер. Но еще светло. Где же газы? Все в масках. Тупоносые. Ворочают серыми резиновыми пятачками. Наших три голых беззащитных лица. Чувство неизбежности. Газ еще не дошел. А может быть, он без запаха? Пульс учащенный. Смуглое небо. Орды. Низко пролетают. Бегут. Мясистые крылья свистят, сдвигаясь…» И так далее, все в том же стиле скрупулезно-точного описания обстановки.
Они оба не чувствовали страха смерти. У одного он вытеснялся страстью видеть, у другого — страстью изображать.
Разразилась Отечественная война. Лапин мог бы эвакуироваться вместе с теми, кто уехал в тыл заниматься литературой. Он уже достиг того возраста, когда писатель начинает меньше скитаться, а больше сидеть за письменным столом и разрабатывать накопленное. Но ему показалось невозможным писать, покойно расположившись за широкой спиной Красной Армии. Не жажда впечатлений гнала его на войну, а высокоразвитое чувство патриотического долга. Он примкнул к тому отряду писателей, которые шли, погибали и побеждали вместе с солдатами.
В сторону неоконченные рукописи! Из-под кровати извлечены запыленные сапоги, к поясу подвешен пистолет, сунута в карман тетрадка. Военные корреспонденты Лапин и Хацревин уехали на Юго-Западное направление. И вскоре на страницах «Красной звезды» стали появляться их «Письма с фронта» — едва ли не ежедневно.
Лапин и Хацревин гордились своим родом оружия. В армии во время Отечественной войны работали несколько сот журналистов и писателей. Они шагали рядом с солдатами, они мокли в окопах, вылетали на штурмовиках, ходили на подлодках в неприятельские воды, высаживались с десантами, работали среди партизан в тылу у врага. Как у всякого рода оружия, у них были свои обычаи, свой фольклор, своя честь. Они пели свои песни, которые им написали Лапин с Хацревиным и Симонов. Они жили с народом на войне, звали его в бой и сами ходили в бой. Поистине перо было приравнено к штыку, и к свинцу пуль — свинец типографского набора. Среди храбрейших из них были Лапин и Хацревин.
С самого начала война нас разбросала по разным фронтам. Я был на Ленинградском. Все же еще раз я увидел их.
В августе 1941 года редакция вызвала отовсюду своих военных корреспондентов на несколько дней в Москву, чтобы дать им новые инструкции. Из-под Киева примчались в пятнистой простреленной «эмке» Лапин и Хацревин. В ночь перед возвращением на фронт Хацревин метался в сорокаградусном жару. К его обычным недугам добавилась дизентерия. Он запретил нам сообщать редактору о его болезни. На следующее утро никто не сказал бы, что он болен. Он был, как всегда, весел, ясен, бодр, он в совершенстве сыграл здорового. И они уехали в своей пятнистой машине обратно под Киев.
А на следующий день уехали обратно в Ленинград Михаил Светлов и я. Поезда уже не ходили. Мы поехали в машине. Но и Ленинградское шоссе оказалось перерезанным. Обходными путями, через леса, мы добрались до Мги и проскользнули сквозь нее. Через несколько часов она была занята немцами. Последняя дверь в Ленинград захлопнулась за нашей спиной. Мы въехали в блокаду.
Но оставались воздушные пути. Самолеты из Москвы садились на маленьких площадках на окраинах Ленинграда. В октябре прилетел один знакомый летчик. Он рассказал, что Лапин и Хацревин погибли в боях под Киевом.
Офицер, который видел их последним, рассказывал: на охапках сена при дороге лежал Хацревин. Он был окровавлен. Лапин склонился над ним, в солдатской шинели, сутулый, с винтовкой за спиной. Они пререкались. Хацревин требовал, чтобы Лапин уходил без него. Лапин отвечал, скрывая нежность и грусть под маской раздраженности: «Ну ладно, хватит говорить глупости, я вас не оставлю…».
Почему их жизнь мне кажется такой замечательной? Ничего как будто и особенного: труд, скитания, война.
Но доброта, талант, естественное и деятельное благородство, честность, мужество, скромность, рассеянные по многим людям, соединялись в каждом из них слитком высочайшей пробы.
«Мальчики убиты!» — эта весть горестно поразила всех друзей. Я забыл сказать, что их называли «мальчики» (хотя старшему из них исполнилось тридцать семь), — вероятно, за то сияние чистоты, которое так молодило их.
Лев СлавинТИХООКЕАНСКИЙ ДНЕВНИК
Повесть
ВВОДНАЯ ГЛАВА
Прозрачные зеленые валы, облака на горизонте, волнистая водяная степь — ничего другого не было, когда я в первый раз увидел Тихий океан. Я ждал его много недель с робостью и нетерпением. И вот наконец вокруг меня со всех сторон колеблется великое море.
Меня захватило глупое, ребяческое чувство. Двери широкого мира раскрылись. Сквозь них я увидел незнакомые земли. Я мог уехать в Панаму, в Гонолулу, в Мельбурн, на Южный полюс. Мог уехать в Канаду, на Камчатку, на остров Врангеля, на Северный полюс. Все преграды остались позади — границы, горные хребты, станционные буфеты, унылые версты, безлесные сопки, жалкая, тощая, навозного цвета, земля. Тонкая стена обыкновенного была пробита.
Я вышел в чужой мир.
Странно сказать — все это приходило мне в голову, когда я сел на пароход во Владивостоке и океан был еще скрыт от меня синим щитом Русского острова.
Пасмурное весеннее утро. На воде крутился слабый, бледный туман. Пароход отвалил от торговой пристани и вышел на середину Золотого Рога. По сторонам лежали желтые сумрачные холмы, по которым разбегались серые и розовые дома. Справа были большие каменные ублюдки — собор, Дальневосточный университет, торговый дом Кунст и Альберс, универмаг ЦРК. Из-за них высовывались нагие сопки и деревянные лачуги. Дальше уползала вверх Пекинская улица, где светились поздние фонарики китайских ремесленников. Как я все это хорошо знаю!
В транзитном порту стояли иностранные пароходы, принимавшие грузы соевых бобов. Между ними — от кормы к корме — плыла сонная корейская шампунька с оборванным и тощим гребцом, везшим для заморских матросов нехитрые дары азиатского берега — русскую водку, сибирские огурцы и французские булки. Плоский облезлый катеришко просвистел мимо и исчез за одной из пристаней Эгершельда.