Том 2. Произведения 1938–1941 - Александр Введенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(снег лежит…, № 12)
мир немного поредели в пяти шагах предел
(Зеркало и музыкант, № 10)
Такое состояние мира определяется его богооставленностью, безраздельно предающей его во власть времени:
Деревья с глазами святыхкачаются Богом забытые
(Кругом возможно Бог, № 19)
Бог Бог где же тыБог Бог я одинмежду слов держат кустыходят венчики картин
(Суд ушел, № 18)
Проблема значения мира, любого его феномена[6] и понимания их постоянно ставится в поэзии Введенского. Мотивы установления значения, выяснения смысла, понимания-непонимания, пронизывающие такие стихотворения этого периода, как Две птички… (№ 9) или Значенье моря (№ 16), в позднейшем произведении Потец (№ 28) приобретают сюжетообразующую роль — оно целиком строится на выяснении значения этого слова. Человек
…ищет мысли в головечтоб всё понять а объяснить
(Зеркала и музыкант. № 10)
Но мир, который существует во времени, и сам есть время, непостижим с помощью мысли, ибо, как утверждает Введенский в неоконченном трактате, за которым закрепилось условное название «Серая тетрадь», наша человеческая логика и наш язык не соответствует времени ни в каком, ни в элементарном, ни в сложном его понимании. Наша логика и наш язык скользят по поверхности времени (№ 34). Тогда непонимание времени и, как следствие, всего существующего есть шаг к некоторому его пониманию (Там же). Это проясняет гносеологическую функцию бессмыслицы у Введенского, с одной стороны, как дискредитирующей «нашу человеческую логику и наш язык», критикующей концептуальное восприятие человеком мира[7], с другой — являющейся шагом в то, что он называет широким непониманием — необусловленным взглядом на мир вне детерминированных механизмов сознания.
Постижение мира через мысль вносит в него категории измерения (№ 3), численности (№ 8), числа (особенно в стихотворении Пять или шесть, № 8 и passim). Так, море, само являющееся временем (№ 16), при попытке установить его значение (Значенье (!) моря, ниже — и море ничего не значит), наполняется числами (и море также круглый нуль… оно покорно тем же числам — № 17) и категориями:
и вижу сотни категорийкак рыбы плавают в воде
Человек веселый Франц меряет звезды (№ 11). Народы меряют землю (№ 19, т. 1, с. 147), неумный человек заносит результаты измерений в таблицы (Там же), или человек находит части он качается от счастья (№ 18). Частица, часть — еще одно ключевое слово Введенского — мир рассыпается, начинает мерцать (№ 19), рассекается (№ 24) и дробится:
Не разглядеть нам мир подробно,ничтожно все и дробно.Печаль меня от этого всего берет
(№ 23)
Человеческие мысли, будучи не в состоянии охватить мир, выходят из головы и начинают вести самостоятельное, независимое от человека существование: мысли крадутся в могилу (Кончина моря, № 17); мысли мысли не мешаю / вам пастися между тем — говорит Кант в Зеркале и музыканте (№ 10).
Тема кризиса, неадекватности и вообще необходимости пресечения дискурсивного мышления реализуется в одном из сквозных мотивов поэзии Введенского — мотиве безголовости: Нам больше думать нечем — у него отваливается голова (№. 24, см. ниже).
Категории понимания, установления значения через мысль противостоит загадочное понятие превращения слова — орудия мысли — в предмет:
и слово племя тяжелеети превращается в предмет
(Две птички…, № 9)
— что таинственным образом связывается с категорией окончательного превращения предметов — эсхатологического конца мира, в котором происходит его воссоединение с Богом. В этом взгляде проясняется значение для Введенского смерти, как наиболее окончательного (и потому единственно реального) из всех событий:
здесь окончательноБог наступилхмуро и тщательновсех потопил
(№ 14)
Эсхатологические концовки определяют большинство произведений этого периода, причем они начинают связываться уже не непосредственно с самой смертью, а с неким засмертным существованием (человек веселый Франц…, № 11). Такая «двуступенчатая эсхатологическая ситуация» четко оформляется в следующей по времени за этой группой произведений поэмой Кругом возможно Бог (№ 19), о которой надо сказать подробнее.
Поэма, написанная в 1931 г., знаменует, вместе с пьесой Куприянов и Наташа, новый этап творчества Введенского. Более ранней поэтике нанизывания повторяющихся мотивов здесь противопоставляется поэтика сюжетообразующая. Меняется самое оформление текста — Введенский обращается с этого момента к нормативной пунктуации, более соответствующей этой новой поэтике.
Поэма открывается таинственной сценой «вознесении цветов» (примыкающей к мировой традиции «Пролога на небесах»). Сюжет ее — посмертное странствие героя (в данном случае — казненного) — обнаруживает отдаленную связь с имеющим глубокие корни в европейской литературе жанром запредельного хождения:
Спустите мне, спустите сходни,Пойду искать пути Господни.
«Тот свет», вопреки ожиданиям Фомина, сам по себе мало отличается от этого (— Не затем умирал, чтобы опять все сначала). Его смерть — это еще только первая ступенька на путях Господних, хотя она уже и обнаруживает настоящее имя Фомина, до того обозначавшееся буквой Эф. В своем посмертном странствии он попадает то на собрание мировых пошляков у Стиркобреева, то к ненасытным стареющим красавицам (эротическая тема специально разрабатывается Введенским а Куприянове и Наташе). Все это говорит о характерной для поэтического универсума Введенского, уже знакомой нам определенно двухступенчатой эсхатологической модели, реконструируемой также из других его произведений. Согласно этой модели, естественная смерть еще не вырывает человека из царства обусловленности и времени (— Неужели время сильнее смерти? — Куприянов и Наташа). Словами Фомина:
…в нашем посмертном вращенииспасенье одно в превращении…
Настоящее огненное преображение этого мира (превращение предметов), которое составляет также тему таинственного более позднего стихотворения Гость на коне (№ 22) и предсказано еще в начальном диалоге Эф с летающей Девушкой, наступает только с вмешательством Бога:
Тема этого событьяБог посетивший, предметы. Понятно.
Огненное преобразование мира, накаляемого Богом, есть новое царство, особый рубикон, — это хуже чем сама смерть, перед этим все игрушки. Состояние же мира до Божественного вмешательства, когда Бог отсутствовал или молчал — Богиня Венера мычит. / А Бог на небе молчит (ср.:
Деревья с глазами святыхкачаются Богом забытые.Весь провалился мир.Дормир Носов, дормир),
— мира, который понемногу проваливается или рассыпается, и есть настоящее царство смерти, па тропе которого восседают гордые народы, пришедшие затем, чтобы мерять землю (однако лишь через ее отражение в зеркало), и провозгласившие человека начальником Бога. Их апологии дискурсивного мышления (все предметы, всякий камень… занес в свои таблицы / неумный человек) и антропоцентрического утилитаризма (— Если создан стул, то зачем? Затем, что я на нем сижу и мясо ем), Фомин сначала пытается противопоставить картину необусловленной реальности:
Господа, господа,в вот перед вами течет вода,она рисует сама по себе.
Подобно Иону, Фомин прозревает окончательно лишь после преобразившего мир Божественного посещения, оставившего от гордых научных представлений пародов только кончики идей в клюве воробья, и его последняя молитва есть признание абсолютного монизма: Быть может только Бог.
Поэтику Введенского здесь по-прежнему определяет отношение к формам мышления, выражающим себя в языковых моделях детерминированного сознания. Неукладываемость действительности в рамки таких моделей порождает знаменитый эффект бессмыслицы, одна из функций которой у Введенского состоит в дискредитации и разрушения этих моделей. Так, какое-нибудь объяснение смерти через тавтологическую фигуру смерть это смерти еж лишь обнаруживает невозможность самого се объяснения в рамках дискурсивного мышления. Генезис бессмыслицы хорошо прослеживается во фрагментах поэмы, связанных с трактовкой времени — начиная от первого на эту тему диалога Эф с Девушкой (Да знаешь ли ты, что значит время?). Даже часы, которые пытается отравлять Фомин, отвечают ему волшебными разговорами, один из смыслов которых заключается именно в их «непонятности». «Поэтика бессмыслицы» Введенского реально обнаруживает «неукладываемость мира» в рамки обусловленного сознания, и в этом, наряду с ее деструктивной функцией, ее главное содержание: