Доктор велел мадеру пить... - Павел Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идиотичность требований проиллюстрирую лишь одним из бесчисленного множества примеров.
Почему-то вызвало протест слово "Виссарионович," которое никак не мог выговорить один из персонажей повести - говорящий кот - от чего и умер, и крамольное слово после длительного торга было заменено на более нейтральное - "неоколониализм".
Все это сильно потрепало отцовские нервы.
Но это было потом.
А пока что - шло время, а о рукописи уже никто не вспоминал - ни главный редактор, переставший выходить из дачи, а может быть и переехавший в город, ни либеральная сотрудница - никто.
Словно бы рукописи вообще не существовало.
Полная тишина.
Будучи человеком опытным, отец сначала заподозрил, а потом окончательно понял, что его новую прозу печатать не намерены и что подобное решение принято не главным редактором, а его политическим начальством.
Отец был подавлен.
Внутреннее недовольство написанным вроде бы находило объективное подтверждение из вне: новое произведение не считали нужным публиковать, ибо оно не удалось.
Помню как-то в безрадостный вечер я заглянул к отцу в кабинет.
Отец грустно, отрешенно сидел в кресле за рабочим столом, перед непривычно пустой а потому и просторной столешницей без рукописей, писем, книг, записок и каких-то листков бумаги с беглыми заметками, которые в обычных обстоятельствах делали стол одушевленным, энергичным, даже веселым.
Сейчас же стол казался холодным, лишенным души, что было особенно странно и тревожно, потому что его хозяин был рядом.
Да, хозяин был здесь, но он не писал, и не читал, и его пальцы сжимали не авторучку, а закругления подлокотников.
Отец повернул ко мне горестное, страдающее лицо, какого я еще никогда у него не видел, и глухо сказал:
- Я - пария...
Это была минутная - может быть даже секундная - слабость, которую отец, никогда не выплескивающий наружу своих душевных переживаний, не захотел или не смог от меня скрыть.
В его душе царило отчаяние...
Но уже на следующий день от отчаяния и следа не осталось.
По крайней мере внешне.
Отец снова стал таким, каким я его привык и хотел видеть: в любой момент готового к шутке и насмешке, вспыхивающего недовольством, светящегося нежностью, впадающего в задумчивость...
Очень трудно называть и перечислять оттенки настроений близкого человека, чей характер тебе хорошо знаком и малейшие смены которых не могут остаться незамеченными.
Во всяком случае отец снова был прежним, когда как-то вечером - мы как и обычно, пили пятичасовой, по-английски, чай - раздался звонок и я поднялся по одному из двух пролетов лестницы к телефону.
Доброжелательный голос попросил к телефону Валентина Петровича.
На вопрос, кто спрашивает Валентина Петровича, человек назвал свое (знакомое мне) имя и должность в отделе культуры Центрального комитета.
Нечто подобно ожидалось, потому что ситуация с папиным новым произведением повисла в воздухе и висела таким образом уже достаточно долго.
Пора бы и разрешиться.
После достаточно продолжительного телефонного разговора улыбающийся отец спустился в гостиную (у нас она по простецки называлась столовая) и во всех подробностях поведал нам - маме и мне - о судьбе своего произведения.
Причем его улыбка была вызвана не столько удовольствием от положительного решения судьбы произведения, сколько от пикантных подробностей, этому решению сопутствующих.
Действительно, человек из Центрального комитета сообщил отцу, что "в Центральном комитете прочли "Святой колодец" и не видят причин для его запрещения".
Но у Центрального комитета есть к отцу одна убедительная просьба, а именно - убрать из произведения слово "севрюга", с которой сравнивается один из персонажей его новой книги.
Дело в том, что некий маститый литератор узнал в персонаже самого себя, и поскольку некогда был изображен знаменитыми карикатуристами в образе именно этой рыбы, то выразил опасение, что по такой подсказке будет узнан и другими.
С просьбой о собственной защите маститый литератор обратился в Центральный комитет.
Вопрос о севрюге был решен тут же, во время телефонного разговора.
- Значит, с рыбами его сравнивать нельзя? - уточнил отец.
- Нельзя.
- А с чем можно?
- Ну, не знаю...
Наступила небольшая пауза. Но воображение отца уже работало во всю силу, и когда он спросил, можно ли сравнить этот персонаж с птицей, ему уже все было ясно.
- С птицей? - переспросил человек из Центрального комитета и, секунду подумав, ответил:
- С птицей - можно.
- Ну, тогда я его сравню с дятлом.
И в этот же вечер отец, поднявшись в свой кабинет, внес в рукопись изменение, вычеркнув сравнение с севрюгой и написав, что его "тягостный друг" напоминал дятла с его художественным стуком в третьем отделении.
И не оставалось никакого сомнения в том, что речь идет не об отделении концерта художественной самодеятельности или, допустим, мастеров искусств, а о "стуке" в "третьем отделении", то есть в тайной полиции.
Как именно некий маститый литератор узнал о существовании папиной рукописи и добрался до нее?
Тут можно строить разные предположения.
Ну, например, такие: либералка-редактор, под политическим микроскопом читая рукопись, узнала в одном из персонажей некоего маститого литератора и по знакомству "стукнула" ему о своей догадке.
Важно то, что тот до рукописи добрался, внимательно прочел и сделал все для него возможное, чтобы не допустить ее появления в свет.
Этого, правда, не получилось - удалось лишь оттянуть сроки публикации.
"Святой колодец" был напечатан в журнале, затем вышел отдельным изданием, и с тех пор воспринимается, как очередная веха в творчестве Валентина Катаева.
Все это осталось в далеком, далеком прошлом.
Но это же было!
В связи со "Святым колодцем" хотелось бы вспомнить первые критические отклики на него в печати.
Небольшая преамбула.
Любая оценка художественного произведения в советской печати - в газете ли, журнале, критическом ли сборнике - обязательно согласовывалась с идеологическим начальством. В противном случае ни малейших шансов быть опубликованной не имелось. Так что и семи пядей во лбу не требовалось, что бы понять, откуда уши растут. Но читательская масса, так называемый рядовой читатель, не вдавался в тонкости, а простодушно принимал к сведению все, что ему давали.
Или - напротив - не давали, поскольку существует еще один, поистине иезуитский вид реакции на новое произведение, а именно - полное молчание.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});