Русачки - Франсуа Каванна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, в общем, русский, как я быстро заметил, в сравнении с другими языками, это все равно что шахматы в сравнении с городками. Как же тогда простой народ с этим справляется и даже вытворяет такие безумные тонкости, — русский, ведь это язык бесконечных нюансов! Но зато какое вознаграждение! Как ослепительно! Уже с первых шагов открываются заколдованный лес, рубины и изумруды, стремительные фонтаны, страна чудес, волшебные цветы вырастают из-под земли под твоими шагами… Необыкновенное богатство звуков, на которое способна русская глотка, великолепная архитектура грамматики, внешне византийская, но удивительно четкая и гибкая в употреблении… Ну да, я легко впадаю в лиризм, когда говорю о русском. А все потому, что это была любовь с первого взгляда! Люблю французский, люблю страстно, это мой единственный настоящий язык, родной, материнский, в нем мне тепло и мягко, с десятилетнего возраста в нем больше нет для меня темных углов, им я орудую, как собственными руками, делаю с ним все, что хочу. Итальянский, — который я чуть-чуть понимаю и который когда-нибудь выучу, его я знаю только через папин «диалетто», — чувствую его нежный и звучный говор, сходную с нашей грамматику, — он для француза детская игрушка. В школе я учил английский, даже был в нем силен, а теперь пошел в наступление на немецкий, это язык прекрасный, он так недалеко ушел от выговора больших рыжих варваров, сокрушителей белых мраморных городов, и если бы я в тот же самый момент не познал русский, я наверняка бы в него влюбился, впрочем, я и влюбился в него, но величайшая очарованность русским превосходит все, все сметает.
Я обладаю определенным даром подражания и благодаря ему точно слышу особые звуки языка, которые могу сразу же повторить, как граммофон, с ударением, музыкой фразы и все такое. Ни слова при этом не понимая, конечно. С другой стороны, быстрая игра памяти на слова, правила, которые следует применять на полной скорости, ударения, которые надо расставить по нужным местам и с первого раза (в русском языке ударение гуляет по слову в зависимости от падежа, от спряжения…) снова и снова бросает вызов кишочкам внутри моей головы, игра опасная (гордыня моя смертельна, ошибиться я не имею права), и я, очертя голову, вскакиваю на своего конька.
Есть и другая причина, конечно. Наверное самая властная: русский — это язык Марии. Как повезло, что это именно этот язык, именно эта дивчина!
Бабы между собой говорят все больше на украинском. Это очень близкий язык, но все-таки есть и различия. «Khleb», хлеб, становится «khlib» по-украински. «Ougol», уголь, становится «vouhil». Такие вот штучки. Когда мне удается использовать случайно подобранное украинское слово, Мария меня исправляет: «Ты должен учить русский, а не украинский!»
За одну неделю я выучил алфавит-кириллицу. Теперь уже бойко читаю, пишу. Это тоже, естественно, часть игры, раздражающее неприобщенных письмо, достаточно деформированное, чтобы быть тайнописью, как если смотреть в зеркало.
Везде таскаю свои промасленные блокнотики. В сортире заучиваю наизусть списки склонений, а потом повторяю их про себя, когда вкалываю, шагаю, перед сном… В общем, тебе весело? Конечно, мне с самим собой всегда весело. А в это время в России, в Африке, в Азии, в Италии людей потрошат тысячами, невинные жертвы вопят под пыткой, сопляки дохнут с голоду, города горят? Эх ма!
* * *Дверь тихо приоткрывается. Мария! Она делает: «Тс-с!», смотрит направо-налево, проскальзывает внутрь. Становится на колени перед койкой. Сжимает меня в своих объятиях. Я тоже ее сжимаю. Сладко. Она меня отстраняет. Осматривает. Плачет. Бабы, должно быть, сказали, что я при смерти. Смеюсь. Объясняю. Показываю, как поддерживаю красный след ногтем. Она мне верит наполовину. «Как ты сказал? Септицемия? Спрошу у Саши, студентки». Она принесла мне подарок: бутерброд с маргарином, посыпанный сахаром. Это подружка из столовки передала для меня. Я тоже делаю ей подарок: бутерброд с ливерной колбасой, здешним паштетом из свиной печенки. Подружка из столовки мне его принесла. Смеемся, едим бутерброды. А швестер? Мария говорит, чтобы я не волновался, швестер Паула сейчас в городе, тем более подружка из медпункта следит за всем.
Она объявляет мне новости. Кое-что узнаю. Во-первых, майстер Куббе меня выпер с участка сразу после появления Мюллера. Сослужил я с моей болезнью ему услугу, майстеру Куббе, да и себе заодно. Главное, себе. Герр Мюллер не мог меня наказать, я оказался вне игры, кто знает, может, я и дотянул бы до его нормы? Избежал, значит, арбайтцлага, но меня выперли с Сорок шестого. Я говорю:
— Значит, я больше с тобой не буду?
— Ты будешь недалеко, на Сорок третьем.
Сорок третий — это двенадцать часов днем, двенадцать ночью. Считается каторгой. Майстер там бешеный. Смотрю на Марию. Она смотрит на меня. Ну да, конечно. Часто не будем встречаться.
— Кто заменил меня за твоим прессом?
— Бруно.
— Тот голландец?
— Да.
— Тот, что хочет на тебе жениться?
— Тай!.. Не будь «конг», Бррассва!
— Я не козел, я ревную. Да нет, даже не то. Нравится мне этот Бруно. Но я не хочу тебя потерять! Pognimaiech?
— А я тоже, я не хочу тебя потерять, ты большой «конг»!
Она бросается на меня. Мы целуемся как чокнутые. Как два русских чокнутых, ибо по части того, чтобы просунуть ей язык между губ, я уж давно отказался. Она подпрыгнула, сплюнула, яростно стала тереть рот рукавом и сказала: «Ни-ни, свинья ты!» Ну что ж, ладно, как-нибудь. Времени у нас ведь полно впереди, целая жизнь.
Она говорит мне:
— Так лучше. Плохо бы кончилось. На Сорок третьем ты будешь разнорабочим. Без темпов, без сдельщины.
Она изображает человека, толкающего вагонетки, спокойно, с прохладцей. Спрашивает меня:
— Kharacho?
— Nou da, kharacho!
Говорит с убежденностью:
— Майстер Куббе — хороший мастер. Рыжик тоже уходит на Сорок третий. Майстер Куббе вида не подает. Он хороший. Очень хороший[12].
* * *Вот так я и появился однажды утром на абтайлунг драйундфирциг, в гораздо более крупном и более поганом ангаре, чем зехцундфирциг, который, оказывается, был в авангарде технического прогресса. Прессы здесь еще мощнее, но без нагрева и всей этой электросистемы. Просто копры какие-то, которые поднимаются-опускаются с каким-то стальным ба-бахом, здоровенным, как здоровенный бабах. Ба-бах всаживается в дыру, которая чуть-чуть его шире, потом выходит из этой дыры, он поднимается, и тогда ты быстро пользуешься этим моментом, вводишь в предусмотренное для этого место, прямо над дырой, стальной блин, взятый из вагонетки слева, быстро отводишь руку, быстрей-быстрей, стальной ба-бах уже здесь, он опускается, вдаряет по стальному блину, который ты едва подставил, а тот в сантиметр толщины, блин этот, только не думай, что это его остановит, вонзается он в сталь, как палец в блинное тесто, делает вмятину в середине блина и устремляет его вместе с собой в глубь ямы, дойдя до самого дна, он поднимается, а ты, правой рукой, подбираешь стальной блин, который превратился в стальной конус, — палец перчатки, презерватив, что хочешь, — в общем, в базовый элемент ракеты-снаряда, во внутреннюю стенку того пресловутого сандвича железяка-бакелит-железяка, который должен выиграть войну. Сбрасываешь конус в вагонетку справа, берешь блин из вагонетки слева, давай-давай, у тебя только одна секунда, ровно секунда, то самое время, за которое ба-бах поднимется вверх и опустится. Рука левая, рука правая, бумм… рука левая, рука правая, бумм… рука левая, рука правая, бумм… Десять тысяч раз в день. Одна секунда, чтобы нагнуться и ввести блин, одна секунда, чтобы разогнуться и позволить себе что-нибудь сделать ручонками. Каждый раз, когда ба-бах вонзается в сталь, раздается пушечный выстрел, вся эта хреновина подпрыгивает на месте, я уж не знаю, сколько тонн толкает под зад эту пакость, но много! И таких, как этот, — штук двенадцать. Сколько парней дали себе отхерачить здесь руки! Коше, парень из моего барака, работает здесь, но не в мою смену. Он уже старец, не меньше тридцатника, прозвали его Старым Стержнем. А я пихаю себе вагонетки, вместе с Рыжиком и с Виктором, чокнутым поляком.
В этом цеху стоят и другие машины, автоматические токарные станки, здоровенные, как паровозы, фрезерные, сверлильные, но есть еще и целые вереницы мелких машин на столах, перед каждой из которых — по одной русской. В дальнем углу, здоровом, как пригородный кинозал, сверкают печи, все красные, они размягчают стальные плиты, прежде чем выбивать их ужасными ба-бахами, а потом они же отжигают конусы перед закалкой. Все черно вокруг красного сияния печей. Отовсюду стекает масло, сигает горячей железкой и человеческим потом, ударяет, пищит, скрипит, обдает железной стружкой, бабы суетятся перед своими машинками, все их головки, закутанные в белое, четко, рядышком, в этом мазутном аду похожи на белые шарики-тянучки, выстроенные каким-то пацаном, который проводит смотр своих сокровищ.