Командировка - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Погоди, — отмахивается Шутов и на некоторое время загадочно исчезает из поля зрения, хотя я попрежнему смотрю на него в упор. — Я расскажу, а ты тогда рассудишь… Я в армию когда пошел? В шестьдесят шестом, верно? А вернулся когда? Через два года. Два года отдавал священный долг, а она меня дожидалась. Варька. Ни с кем! Я знаю, наш город маленький, не спрячешься. Чего нет — придумают.
Она же — ни с кем. В кино за два года с парнем не сходила. На танцы — ни ногой. Ты что, мне не веришь?
— Почему — верю. У меня у самого…
— Слушай, не винтись! Думаешь, легко девке в самую пору два года по вечерам перед теликом торчать. Да при ее фигуре и прочих данных. Значит что? Значит, верное. Тут я воротился, веселый и окрепший.
Я не инвалид, гляди сам, опять же на твердом окладе и с премиальными. Девок — навалом, хороводом вьются, выбирай любую. А она ждала, Варька.
Письма писала, какие никому, может, не писали. Те письма — как кипяток. Мне, конечно, попервой все равно с кем ходить. Письма письмами, а что два года назад было, ушло, отвык я от нее. Так бы и надо сразу оборвать, так нет.
В первый же вечер — к ней. «Здравствуй, Варюха, родная!» — «Здравствуй, Петенька, любимый!» Слезы, объятья, любовь беззаветная. Начали заново привыкать друг к дружке. Закрутилось колесо судьбы. Деваться некуда. Месяц ходим, второй. Я остываю, она крепче льнет. Совсем как без ума. Только что через лужи себя передо мной не перекидывает. Бывает, я ушьюсь с дружками на день, на неделю, после встретимся: ни попрека, ни обиды — одна огромная радость.
«Милый, милый!» Куда же я от такой денусь. Действительно, как родная у сердца, как сестра. И родители ее — люди тихие, смирные, по-всякому мне уважение оказывают. Маманя ее свитер связала, батя — лишь я на порог — ветром в магазин за пивом. Я пиво люблю. Среди ночи к нему приди — будет тебе пиво.
А тут, слушай, Витек, дома у меня начались нелады с отчимом. Он к старости в дурь попер, попивать винишко взялся, мать костерит почем зря. К тому же не могу ему забыть, как он меня от ученья отговорил.
Ну и еще всякое такое. Короче, чувствую — добром не кончится. Ему или мне пора линять.
Мать жалко. Она хорошая, покорная, как рабыня, мечется меж нами, стареет, с лица сникла, сморщинилась.
Думаю, либо уехать из города, завербоваться, либо жениться. И в такую самую минуту Варька мне сообщает, что она в положении. Что, мол, ей делать? На третьем месяце. Скоро заметно будет.
Веришь ли, Витек, во мне полное безразличие: ребенок, Варька, мамаша, отчим — никакого дела нет.
То есть на все наплевать. Сильных чувств — никаких.
Злость — маленькая, жалость-маленькая, любовь — маленькая, такие маленькие мышата попискивают в груди, ногтем придавишь — и нет их. Как порченый.
«Чего ж, — говорю Варьке, — рожай, если в положении оказалась». — «Да я, Петечка, наоборот, думаю, сделать, лучше будет». Тут во мне упрямство маленькое взыграло. «Почему так лучше?» — «Как же без отца ребенок — войны нет. А дитеныш без отца. У всех есть, а у него нету». Я говорю: «Насчет того, что у всех — не ври. Полно матерей-одиночек. Мода такая.
У всех как раз нет, а у тебя будет. Завтра заявление подадим». «Правда, Петечка?» — «С любовью, — говорю, — не шутят».
Свадьбы не справляли, расписались, и переехал я к Варе жить.
Тебе, Витек, еще случай любопытный сейчас расскажу. Перед тем как расписываться, дня за четыре до того, загулял я глухо с одним корешем, как звать его, тебе знать необязательно. Веселимся — пятницу, всю субботу. И был у меня разговор с одной мымрой. Она узнала, что я в воскресенье расписываюсь, говорит:
«Петр, разве тебе женщин нету, зачем в петлю так рано лезешь?» Сказала вроде шуткой, а меня раззадорила. «Ты, что ли, — спрашиваю, — женщина?» «А хотя бы и я». И вижу, Витек, что действительно хотя бы и она. Нет особой для меня разницы. Ведь я за эти дни о Варе и вспоминать бросил. Так, в угаре, вспомню, что в воскресенье к двенадцати в загс, и все. Расстроился я окончательно, компанию оставил — и домой. Утром в воскресенье будит отчим: «Эй, Петька, к тебе там невеста прибыла!» Варя в дом почему-то не зашла, стоит у крылечка, в черном стареньком платьице, глаза на меня подняла — огромные, больные. Больные, Витя! Как увидел я ее такую, обомлел, сердце зашлось от тоски. «Чего ты, Варенька, милая?» А то будто нечего, четыре дня ни слуху, ни духу. «Мы будем расписываться?» «Конечно, будем. Какой разговор!»
Зарыдала и опрометью вон.
Стали жить. Девочка родилась, Анюта. Теперь уж большая — восемь лет.
— Чем же ты несчастный? — уловил я все-таки отправную точку рассказа. Чем?
Шутов смотрит на меня с осуждением.
— Хитрая она, — говорит он с пьяной протяжной истерикой. — Вся ее семейка, Варькина, хитрющая.
Тихая, покорная исподтишка. Они, Витек, мои жилы тянут своей тихостью. Ты думаешь, Витек, тихие да смирные свой кусок упускают? Ни в жисть. Они его помаленьку заглатывают. Снаружи кусок еще вроде целый и свежий, а что заглотали — уже переварено.
И то бы ничего, что от меня половина осталась, а половина пережевана, а то горе, что я ее до сих пор, Варьку, жалею и вырвать из себя не могу, из нее вырваться не могу. Она мне не жена, сестра, но сестра-то родная, убогая, сломленная. Мной и сломленная, нелюбовью моей подлой. Теперь и Анюта, конечно. Потому я и несчастный, Витек, что жизнь моя — большая скука. Никого и ничего крепко не люблю, не дорожу.
Силы есть, а любви нету и не будет. Не будет, ничего не будет. Ложь и подлость. Танька, видишь, красивая, да? Лучше всех. Таких ты и в Москве немного встретишь. Свистну — на карачках приползет.
— Возомнил ты о себе, Петя, — говорю я в миг просветления. — Мы с тобой друзья по гроб жизни, и правду я тебе открою. Дерьмо ты, Шутов, раз о женщине так говоришь.
— Я дерьмо, а ты нет?
— И я дерьмо. Будь здоров какое.
— Ты — да, но не я. Скажи, почему я дерьмо? Скажи — не трону. Ты учился, скажи.
— Себя ты очень любишь, Петенька. Ты глянь в зеркало, пьяная рожа, чего там любить-то. Ложь и подлость всюду ищешь, а сам, как половая тряпка.
Капитанову ноги лижешь, государство обманываешь, людей обманываешь, Таню обманываешь, жену предал, сам в чаче утонул. На тебе, Петя Шутов, пробу негде поставить, такое ты дерьмо.
Он встает и делает передо мной упругий реверанс.
Стреляет:
— Выйдем.
Мы милуем комнату, где три школьные подруги — Света, Муся, Таня, обнявшись на диване, горькими голосишками выводят: «Зачем вы, девочки, красивых любите?» — по очереди перешагиваем растянувшегося у двери доброжелательного пса Тимку, выходим на крылечко. Ночь и звезды. Сладкий запах листвы. Я не пьян почти, только глаза режет. Сверчок чирикает в густой тьме.
— Спускайся, отойдем! — приказывает снизу Шутов.
— Вернемся! — говорю я…
Опять комната, и мы все за прежним столом — школьные подруги, Шутов и я. Кооператор Захорошко с супругой отсутствуют.
Таня капризно цедит:
— Душно как. Искупаться бы.
Света посылает мне многообещающий, нежный взор. Не исчерпан праздник жизни.
— А что, это хорошая мысль. Пойдем купаться.
Через пять минут мы уже выходим из калитки вчетвером. Муся остается спать, решила, что у нее нет кавалера. Света висит на моей руке.
— Виктор, — шепчет Света, — вы скоро уедете?
— Вообще не собираюсь уезжать. Присмотрю домик, деньги у меня есть. Думаю тут обосноваться.
— Хо-хоньки!
Черная просека улицы утыкана светящимися бляшками фонарей. Кроме них, нигде ни пятнышка. Спящий город, мираж. Тишина покалывает перепонки.
Хочется говорить приглушенным голосом.
Что бы сказала Наталья, увидев меня сейчас? Она не ревнивая, ее безумию чужды первобытные инстинкты.
Я знаю, что люблю ее.
— Петя, — зову я, — Таня! Мы не заблудимся?
— Не боись! — хрипит Шутов. Белое пятно его рубашки слилось со светлым Таниным сарафаном в причудливую фигуру. Какое-то квадратное со многими конечностями чудище переваливается впереди.
Сворачиваем в парк. Жутковато, но весело. Чудесная прогулка. Света всей своей переспелой тяжест ю давит мое плечо, все крепче тянет, все увереннее, настойчивее. Куда?
Наконец, озеро, наполненное чуть колеблющейся ртутью. Замерев, мы стоим на берегу, неуверенные, как заблудившиеся дети.
Петя Шутов, точно в забытьи, начинает медленно, молча раздеваться. Вылезает из брюк, стягивает через голову остатки заграничной роскоши. Таня, повернув к нему голову, быстро проскальзывает пальцами по пуговицам сарафана, одним движением освобождается от него. Ее тело фосфоресцирует в звездном свете.
Зажмуриться и ничего больше не видеть. Ночь, шуршание елей, озеро и богиня. Кому повезло, кто подглядел-умри, не сомневайся. Что еще остается.
Умрешь без мук, созерцая, а не скуля от страха перед вечным отсутствием.
— Я не дура, — жеманно тянет Света, тиская мою ладонь. — Я в такую темную воду не полезу. Брр! Там лягушки.