Командировка - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Виктор Андреевич, если будете насмехаться, я никогда в жизни вам больше не позвоню.
Так мы даем поспешные обеты, смешные, может быть, всевидящей судьбе. Скольким людям я не собиь рался больше звонить. И звонил. И был на побегушках. Мы всегда в плену, свобода — призрак, зов ее — тоненькая свирель самообмана. Да и кому нужна свобода. Мне — нет. А тебе, Натали?
— Не стыдись добрых поступков, Шура! Ты мне очень помогла сегодня.
Дыхание ее выровнялось, легкая птичья гортань сузилась.
— Тогда я пойду, спокойной ночи.
— Спокойной ночи и тебе.
Я немного полежал, помечтал — четвертого звонка не было…
В буфете на этаже прислуживала кофейному божку новая жрица, не кустодиевская красавица с потусторонним взором. Отнюдь. За стойкой бронзовела парфюмерией наша современница в заштопанных вельветовых брючках и в кокетливой распашонке. Я поглядел на нее из дверей, она мне не понравилась, и решил сходить в магазин, там прикупить чего-нибудь к встрече, а заодно поинтересоваться продуктовым снабжением города.
Я люблю ходить по магазинам.
Мне доставляет эстетическое удовольствие вид витрин, заставленных товарами, сложная гамма запахов (соленая рыба, сыры, сырое мясо, сдобные пышки, фрукты — прекрасный коктейль ароматов), нравится возможность выбора, я могу долго без скуки следить за движениями большого ножа, каким продавщица вспарывает сочную колбасную плоть. В продовольственных магазинах уютнее, чем в промтоварных, где продавщицы, как правило, спят и рты открывают с металлическим щелканьем. В продовольственных — здоровее, опрятнее, лучше.
Страсть к хождению по магазинам — атавизм, слабость, неудобно признаться, но что имеем, то имеем.
Мне все мои слабости дороги, как больные дети матери.
В том магазинчике «Продукты», куда я попал — в ста шагах от гостиницы, — был рай для понимающего человека. Густой запах нерафинированного подсолнечного масла стерильно перешибал все другие запахи. Народу никого. Часто мерцают лазурью витрины, дощатый пол поскрипывает под ногами от удовольствия. Я пробил полкило ветчины, батон хлеба, два пакета кефира (на ночь), триста граммов рокфора, полкило малосольных огурчиков, жестянку шпрот, коробку шоколадных конфет «Цветы моря», несколько пачек печенья (впрок).
Опрятная женщина-продавец уложила все это в один большой пакет и накрепко завязала красивой белой ленточкой, сделав сверху бантик (умеем, если захотим, черт возьми!).
Под впечатлением неслыханного сервиса я прошествовал в винный отдел и сгоряча купил бутылку армянского коньяка в изящной упаковке и бутылку болгарского «Рислинга». Таким образом мои финансы за какие-то пять минут уменьшились на пятнадцать рублей тридцать четыре копейки. И если я намеревался так жить дальше, то уже сегодня следовало купить обратный билет, чтобы не пришлось тревожить щедрость друзей слезными телеграммами.
Зато теперь я не боялся ударить в грязь лицом перед Петей Шутовым. В номер я вернулся около восьми, умылся, причесался, глушанул головную боль еще одной порцией тройчатки, лег поверх одеяла и поставил себе градусник, который вожу с собой в командировку, как иные не ленятся сунуть в чемодан пару гантелей.
Еще больше, чем ходить по магазинам, я люблю мерить себе температуру. Но отношу это не к слабостям, а к достоинствам, ибо считаю вдумчивую заботу о своем организме признаком достаточно высокой внутренней культуры. Привычку эту я приобрел после операции, когда чуть не сдох от шестидневной сорокаградусной лихорадки.
Сейчас градусник зафиксировал тридцать семь и две десятых, и я опять со страхом подумал, что вчера мог не заметить сотрясения мозга, и утешил себя тем, что при сотрясении мозга обычно теряют сознание, а я его не терял.
В начале девятого в номер несильно постучали, я крикнул «Входи, Петя!» — и увидел пасмурное, прекрасное лицо книголюба. Он вошел, сел в кресло и Отал смотреть на меня лежащего. На нем была рубашка в цветочках.
— Где купил? — спросил я с завистью. — Я тоже такую хочу.
— Вношу ясность, — четко сказал Шутов, сверкнув темным серебром белков. — На базар времени нету. Охота базарить — ищи другую компанию. Хочешь чего другое иметь — я пришел.
Он недоверчиво оглядел мою комнату и, скучая, уронил взгляд на столик.
— Красиво излагаешь, Петр Шутов. Как индеец племени делаваров. Я пришел, я сказал… А не выпить ли нам по рюмашечке для куража?
— Ты меня за недоумка не держи, — усмехнулся Петя. — Чего есть наливай. Или сразу пойдем, — мельком на часы. — Быстренько мозги тебе выправлю да дальше потопаю.
Я встал, развязал пакет, разложил на столике сыр, ветчину, хлеб, пошел в ванную, ополоснул там стаканы и откупорил коньяк.
Шутов следил за моими действиями с сатирической ухмылкой, и больше всего мне хотелось врезать ему этой узкогорлой красавицей по чугунному кумполу. Но я не мог себе этого позволить. Не время и не место.
Выпили, покушали хлебца с сыром. Все молча.
Все друг на дружку глядючи, оценивая. Не знаю, как он меня, а я его оценил как физически хорошо развитого человека.
— Штукатурка-то обвалилась с харп, — заметил Шутов, самостоятельно наливая себе в стакан. — Надо бы подновить, а то глядеть срамно.
— Петя, — сказал я, — зачем ты корчишь из себя какого-то уголовника? По тебе же видно, что ты книжки три всяко одолел. А то и четыре.
— Вот, москвич, за это ты и схлопотал. Не за то, что под Капитанова копаешь и всю его работу хочешь под петлю подвести, а за то, что разговариваешь с подковырками, не по-людски. Я очень чуткий на обиду. Характер у меня своенравный — Молодой ты еще, — сказал я, — рога тебе не ломали. Отсюда и характер.
— Ломали, — успокоил Шутов. — Не такие, как ты, встречались на жизненном пути. Ломали, ломали, да сами покорежились. Учти, москвич.
После этого мы чокнулись. Головная боль, так упорно сопротивлявшаяся патентованным средствам, сомлела перед виноградным спиртом. Боль ушла, остался гул и птичье щебетанье.
— И ломали и обхаживали, — продолжал Шутов, давя пальцем запульсировавшую жилку на виске. — И я верил словам, гнул горбину ради доброго дяди.
Было и такое. Ты все книжками попрекаешь, а мне, может, учиться не дали. Скажешь, не то время, чтобы не дать? Да, не то. А человек тот же, какой и всегда был. Каждый на себя прикидывает. Даже когда добро делает, ждет, чего ему от этого добра перепадет.
У меня отчим, умнейший мужик, я уж любую его науку, как святцы, назубок учил, и он мне добра желал от души, — и что вышло? Отговорил учиться — с твоей, мол, башкой все равно дальше инженера не двинешься. Когда уж я опамятовался — вроде поздно учиться.
— Учиться никогда не поздно, — соврал я с благодушием. Шутов не обратил внимания.
— Ну и нагляделся я к тому времени.
— Что же ты в мире разглядел?
— Ложь и подлость! — с великой верой рассек он воздух рукой перед моим носом. Повторил, как клятву: — Ложь и подлость! Только которые попроще, работяги-бедолаги, те врать не умеют и подличать не приноровились. Такой на копейку сопрет — его в прокуратуру, разок обманет — ему товарищеский суд. А других, шибко ученых, за руку не поймаешь ни в жисть. Да ты его, гада, на собрании пойди послушай, как гром гремит, строчку без узелка шьет. Послушай и скидывай шапку, собирай складчину на прижизненный бюст герою труда. Это с трибуны. Послушай его в курилке — не отплюешься. Мат выше всех этажей. Но это тоже понятно, под своего, значит, работает. Для него простой человек — зверюга. Никогда он так не скажет вслух, а думает все равно так. И спаси тебя бог ему поверить, работать с ним, сердце вложить. Тут-то и поймешь, что почем стоит. При первой оказии носом в грязь ткнет, душу растопчет и глаз выколет. А сам, не сомневайся, чистенький останется и бегом на собрание. Ох, любит ваш брат выступать, с народом общаться посредством публичного призыва, ох, любит!
— У тебя глаза целы, — сказал я.
— Чудом, — ответил Шутов. — Чудом спасся… Опять подковырнул?
— Твое здоровье! — я глотнул лекарственной влаги и закусил малосольным огурчиком. Гул в висках разросся до победного паровозного скрежета.
Петя засмеялся:
— А есть в тебе чего-то, москвич. Натура есть. Я вижу. И в милицию ты не побежал слюнявиться. За это — уважаю.
Он больше не взглядывал на часы, через смуглоту его щек просочился светлый румянец, как сыпь.
— Я полночи ждал, думал, приедут. Ты все же извини за вчерашнее. Наверное, погорячился я, обознался.
— Ничего, — сказал я, — сосчитаемся.
— У тебя туалет есть в номере?
Я кивнул — вон, направо. Пока Шутов гремел бачком, я тупо глядел в окно. Жуткая навалилась усталость, как бревном придавило. Ничего не болело нигде, все рассосалось, вытянуло, но ноги и руки обвисли, налились ватой. «Самое правильное сейчас — лечь и уснуть», — подумал я.