Танго ненависти - Эрнест Пепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реальность напоминает о себе. Адвокаты собирают свои партитуры. Ника издает тихий вздох глубоко несчастной женщины. Но она прекрасно понимает, что выиграла тяжбу. Ни один судья не сможет устоять перед прошением детей. Судья не догадывается, сколько терпения, сколько труда вложено в это прошение, не знает всех хитросплетений. Судья судит бумажки, он не судит жизни. В очередной раз тебе прищемили уши и хвост. Дети могут учиться. Они скоро позабудут удушливый запах мясной лавки…
Ты тяжело спускаешься по ступеням здания суда, как будто к ногам привязаны пудовые гири. Ты погружаешься в мазохистское самокопание. Ты чувствуешь себя виноватым — даже дети отказались от тебя. И хотя ты точно не знаешь, в чем виноват, преступление требует наказания. Ты не видишь солнца, которое светит сквозь кроны деревьев. Еще долго у тебя в голове будет царить ночь. Ты встречаешь своего друга. Он уже давно в курсе событий и чувствует, что Ника вновь нанесла удар, вогнав шпагу по самую гарду. «Эта женщина будет всегда тебя преследовать, как неутомимый охотник за головами», — бросает он перед тем, как попрощаться.
Ты вспоминаешь, что ты находишься под постоянным наблюдением. Она обращается к служащим твоей фирмы узнать о твоем продвижении по службе. Она расспрашивает то одного, то другого о подробностях твоей повседневной жизни. Она интересуется, куда ты поехал. Она ведет дневник наблюдений за твоей жизнью и отмечает в нем красными чернилами каждый поступок, каждый жест твоей подруги. У нее везде установлены радары, они передают сигналы о самом интимном, отслеживают необходимую информацию и потихоньку переваривают тебя, как ненасытный удав. И, наконец, Ман Тотуае не дает покоя невидимой части твоего тела. В один прекрасный день это закончится. Ты пытаешься в это верить, но порой начинаешь сомневаться. За десять лет твои волосы побелели, и ты видишь, как твоя юность отражается в друзьях твоих детей. Ты больше не атакуешь, а лишь защищаешься. Ты хочешь только одного — вести размеренную, беззаботную жизнь с Мари-Солей. Но вот уже десять лет ты вязнешь в зыбучих песках судебных процессов! Из глубин памяти выплывают слова песенки Эснара Буасдюра:
Manman respèté papa, Papa respèté manman[42]!
Прошло уже десять лет с тех пор, как Ника захоронила уважение к Абелю в своей личной гробнице. Прошло десять лет! В один особенно печальный день ты поделился с другом семьи своей мечтой: ты хотел бы, чтобы Ника оказала тебе хоть капельку уважения. Друг ответил голосом священника-наставника: «Об уважении не просят!» О, горе!
16
Мы с Мари-Солей пытались жить. Нас выгнали из рая, которым нам казалась вилла отца с ее огромным садом и прекрасными манговыми деревьями. Отец объявил нам, что хотел бы вернуться домой провести необходимый ремонт после сезонного урагана. Но на самом деле он действовал под давлением Ники, обвинившей свекра в том, что тот предоставил кров моей любовнице, а она, Ника, моя единственная, законная супруга перед Богом и людьми. Отец ее послушал.
Мы хранили в нашей памяти воскресные дни, когда, опьяненные прекрасной погодой, накрывали стол под деревьями и вкушали синеву небес и кудрявость облаков. Вино заставляло нашу кровь петь, мы ощущали небывалое единение со светлой прозрачностью воздуха, а наши слова были похожи на радужные мыльные пузыри. Казалось, что миндальное дерево, раскинувшее над нами шатер своих ветвей, красные искры цветов гибискуса, мягкая трава, по которой мы ступали, проказливые дрозды — все участвуют в празднике, о котором знали только мы. Затем мы возвращались в прохладу дома, лучащиеся желанием, и начинали создавать новые миры. Они рождались из нашего дыхания. Мы были детьми солнца нашей страсти. Наши объятия заставляли греметь гром, сверкать молнии в безоблачном вечереющем небе.
Мы хранили в памяти ночные купания. Море ласково протягивало нам руки, и мы беззаботно плясали под музыку звезд, не замечая ничего, кроме лунного света и легкого бриза, сливающихся с дрожью наших поцелуев и ласк.
Мы хранили в памяти ранние утренние часы, овеянные ароматом свежесваренного кофе и журчанием музыки. День открывал для нас мешок Деда Мороза, и мы бежали ему навстречу, уверенные, что получим в подарок всю радость нашего счастливого детства.
Мы хранили в памяти бурлящую от полноты жизни кровь, убыстряющую свой бег от безграничности наших обещаний и замедляющую его лишь для того, чтобы насладиться праздником, струящимся из наших глаз, готовых запечатлеть каждое мгновение.
Никто не мог отнять у нас этих эмоций и переживаний, которые мы погрузили в лодку нашего времени. И это время принадлежало только нам, в нем не было Ники со словами клеветы, которые она вливала в уши окружающих, не было мин, заложенных судом и взрывающихся у нас под ногами… Время принадлежало нам, но не как собственность, а как имущество, предоставленное в пользование.
Нас изгнали из земного рая. Мы укрылись в другом саду, захватив с собой в багаже лишь людскую злобу. Ника хохотала, представляя, сколь мы беспомощны — без денег, без планов на будущее. Она хвасталась, что живет в самом престижном районе города, в скандальной роскоши, пользуясь столовым серебром и золоченой посудой. Она заворачивалась в дорогие ткани, демонстрируя каждому, что ей удалось избавиться от удручающей нищеты супружества. Она торжествовала, как величайшая из королев, которой удалось вернуть трон, унесенный бурей революции. Она разрабатывала планы баталий, сотрудничая со всеми прославленными генералами человеческой истории. Она подсчитывала козыри, оказавшиеся у нее на руках, манипулировала своими пешками, вдохновляла своих сторонников, начищала до блеска оружие и складировала боеприпасы. Не обращая внимания на всю противоречивость собственных слов и поступков, она воспевала свою счастливую долю и при этом преследовала нас, как самых страшных злодеев.
Мари-Солей невозмутимо глотала горькое лекарство отвратительных слухов. Про нее говорили, что она ворует чужих мужей. Ее обвиняли в том, что она до сих пор спит с бывшим супругом. Доброжелатели уверяли, что ее ребенок терпит тысячи мучений. Ей шили наряды из клеветы и трепали ее имя грязными языками. Ей в спину втыкали кинжалы мерзких слов. Но она не сгибалась под ударами судьбы, продолжая возводить вокруг нас прочные укрепления, способные выдержать осаду тысячелетней войны. Она спокойно держалась, вычерпывая лишнюю воду из нашей утлой лодки и заставляя ее держаться на волнах. Непробиваемая уверенность в правильности выбранного пути. Упорство. Убежденность в том, что мы доберемся до суши. Мы гребли веслами нашей надежды, не сомневаясь ни на секунду: уж если нам удалось встретиться в этом бушующем море жизни, то нам суждено найти землю обетованную.
Мари-Солей ухаживала за цветами: яркие кротоны, гибискусы, аламанды, взращенные ее чуткими руками, изменили сухую бесплодную землю нашего дворика. Я поливал их утром и вечером, даже если недавно прошел дождь. Каждый новый бутон мы встречали с нетерпением родителей, ждущих своего первенца. И в этих самых простых, самых обыденных совместных делах укреплялась вера в наше будущее. Мы с радостью пользовались любой передышкой, что предоставляла нам Ника, но не забывали готовиться к следующему землетрясению, спровоцированному ею. Больше всего мы боялись почтальонов, курьеров. Они предвещали очередные неприятности, незапланированные расходы. Они приносили счета от адвокатов. Они вызывали меня в суд на слушание дела. Они множили наши невзгоды, заставляя в спешке пересматривать бюджет. И, невзирая на все, перекусив в поддень яичницей с сардинами на постном масле, мы продолжали стремиться к нашему мысу доброй надежды. «В один прекрасный день всему этому должен прийти конец», — шептали мы, чтобы спугнуть дурную судьбу. Все развивалось так, как будто Ника с помощью высокой науки войны воплощала в жизнь хитроумный план, рожденный в ее изощренном сознании. Атака следовала за атакой, порой заставая нас врасплох после долгой передышки.
И вот именно тогда, забросив поэзию, я решил обратиться к живописи. Отныне я смотрел на мир сквозь призму красочной палитры. Красная земля, как бесконечное сияние национальной карибской глиняной посуды, трудноуловимые нюансы величественной тропической зелени, голубая сюита моря, порой превращающаяся в изумруд или изысканный розово-фиолетовый аметист, переливающееся серебро водопадов Шют-дю-Карбэ, флуоресцентное свечение солнечных закатов, многоцветный вихрь петушиных боев — все превратилось для меня в чудесный мир открытий, и я познавал этот мир с любопытством малого ребенка. Мир разговаривал со мной на языке, к которому я раньше не прислушивался и не пытался его расшифровать. И все, что мне удавалось понять, почувствовать, я доверял Мари-Солей и моим полотнам. Постепенно композиции стали обретать некую форму, и вот красочные картины превратились в истории, из которых постепенно начала складываться библия нашего архипелага. Чем больше я рисовал, тем ближе я подходил, порой страдая, к истокам всех наших безумств, глупостей или же, наоборот, правильных поступков. Я бережно окунал мою кисть в отблеск тонкого лица, в невидимый свет стареющего тела, в неразбериху смешения кровей, в неприступную непрозрачность женщин, и моя уверенность разлеталась клочьями, раскидывая вокруг меня тысячи безответных вопросов. Действительно ли я хотел уйти от Ники? Был ли у меня серьезный повод для ухода? Была ли она в реальности женщиной-палачом? Не скрывалось ли за ее ожесточением некое послание, пришедшее из самых глубин сердца, которое я так и не смог расшифровать? Мне уже приходила в голову мысль, что, если бы я уделял Нике хоть крупицу того внимания, тех чувств, что дарил Мари-Солей, она могла бы стать совершенно иной женщиной.