Мы не должны были так жить! - Эрнест Кольман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш свежеприбывший транспорт сначала держали отдельно. Как всегда и везде, сперва начали пересчитывать нас, но потом, вместо всегдашней команды «Разойдись!», офицер в австрийской форме майора стал выкликать фамилии тех из нас, у кого в списке, как родной язык, был указан чешский или словацкий. Таких оказалось сотни четыре, а то и больше. Нам велели остаться, а остальных отогнали.
И офицер, у которого вместо букв Р.Г. на кепи оказалась красно-белая ленточка чешского знамени, обратился к нам с речью. Она состояла из двух частей – духовной и материальной. В первой, очень растянутой, на напыщенном, высокопарном, ходульном языке дешевых газетных статеек говорилось о патриотизме, о любви к родине, упоминалось великое гуситское движение, прошлое чешского народа, долг каждого его сына сражаться против ненавистного австро-германского ига, утверждалось, что поражение Австро-Венгрии, ее крушение, наступит еще до конца этого, 1915, года. Вторая часть была значительно короче и весьма деловая. В ней всякому, кто сейчас запишется в чехословацкую часть, формирующуюся под покровительством великого славянского союзника РОССИИ, он обещал выдачу нового обмундирования, хорошее питание и жалование, немедленное повышение в чине (вольноопределяющимся – офицерское звание), а после победного возвращения на родину, в уже свободную, самостоятельную Чехословакию, – обязательное обеспечение работой по профессии и пенсией. Да, была, пожалуй, еще и третья часть этой речи, самая короткая: запись в чехословацкую часть, конечно, добровольная, но тот, кто станет отказываться – изменник родины, выродок, изверг, которого вы сами, братья, – так он назвал нас, – надеюсь, возьмете как следует в оборот.
Запись добровольцев производилась тут же рядом, в пустовавшем бараке. Впускали нас туда поодиночке. Желающих, как среди солдат и нижних чинов, так и среди офицеров, было много, – трудно сказать, какая часть прослушанной ими речи повлияла на них больше всего. Но были и такие, кто заявляли, что они еще не решили, как им быть, должно быть, одним просто не хотелось снова попасть на фронт, другие боялись, что из-за их поступка пострадает дома семья, а третьи не желали добровольно воевать по принципиальным соображениям. Их коротко увещевали, но если отказывающийся был рядовым солдатом или даже унтером, то его отпускали с богом, советуя одуматься. А нас, нескольких отказавшихся офицеров и вольноопределяющихся, оставили в бараке, во второй его половине. Потом этих офицеров куда-то отвели, а нас – человек 15 – здесь заперли. Что теперь с нами сделают? Один, оказавшийся инженером из Карлина и очень напоминавший мне моего приятеля Крупского, твердил с подлинным юмором висельника: «Раз этот брат-майор столь красочно говорил о демократии, то нас ни в коем случае не повесят, а только расстреляют».
Однако, как вы видите, не произошло ни то, ни другое, возможно, по какой-то ошибке. Под вечер вышли двое казаков и не говоря ни слова выпустили нас, и мы растворились в общей толпе. Нет, оставаться здесь, это смерть не менее верная, чем виселица и расстрел, – и я решился на дерзкий, отчаянный шаг. Мимо проходил какой-то важный русский чин в золотых погонах. Я подошел, стал во фронт, отдал честь, и обратился к нему по-французски, зная из русской художественной литературы, что офицеры здесь говорят по-французски. Я сказал, что нас тут полтора десятка человек с высшим образованием, и мы просим, чтобы он велел отправить нас с ближайшим маршрутом в нормальный лагерь военнопленных. Выслушав меня, офицер ничего не ответил, но подозвал старшину, приказал ему что-то, и пошел дальше, так что я не успел даже поблагодарить его. И всю нашу группу немедленно посадили в теплушку, уже порядком набитую другими, поезд стоял под парами совсем недалеко, – и через пару-другую часов мы тронулись куда-то вглубь этой необъятной страны.
Нас везут в Сибирь
В теплушке, где нам отвели место на нарах, – кому на нижних, кому на верхних, – стояла посередине чугунная печка, всегда докрасна раскаленная, и имелся громадный жестяной чайник цилиндрической формы, который мы при всех подходящих случаях старались пополнить кипятком. Понятия «кипятка», равно как и «бака» для него, были для меня диковинными, одинаково странными, как и то, что наши новые конвойные, едущие в теплушке с нами, без передышки пили чай «в прикуску», причем непременно горячий, из блюдец, дуя на него. Это были двое «ратников второго разряда» – уже пожилые бородачи, с винтовками, к которым они относились с явной опаской, в шапках, на которых вместо кокарды, как у строевых солдат, виднелся большой крест с надписью: «За царя, веру и отечество». Они рассказывали нам, что едем мы в Сибирь, а куда именно, они и сами не знали. «Значит, в Сибирь…» Само это слово страшило, пугало нас, вызывало представление невыносимого холода, пустых, незаселенных пространств, волков и медведей, нехоженых просторов тайги и тундры, простиравшихся до самого Ледовитого океана, жутких каторжных рудников, работ в кандалах. Такой воображали себе тогда у нас в Европе Сибирь.
Продвигались мы вперед крайне медленно. Поезд шел вне всякого расписания, пропуская многочисленные другие составы, идущие то с новым пополнением на запад, то с ранеными на восток. То он еле полз, то наоборот пускался вскачь, то подолгу стоял на какой-нибудь станции, или простаивал много часов на запасных путях. Но, в конце концов, нам-то что, нам нечего спешить в эту Сибирь! Правда, в теплушке у нас душно, тесно, вонь, но зато тепло, никто нас не беспокоит, наши конвоиры добродушны, уже свыклись с нами и кормят нас исправно, три раза в день. Утром и вечером чай, который сами завариваем (некоторые уже успели приобрести жестяные самодельные кружки). Чай кирпичный, прессованные черные таблетки, производят их из отходов чайного листа; он твердый, его нужно крошить ножом, выдают его порциями на человека. И три куска сахара на день. В обед либо щи, либо суп, из мелкой рыбки, хамсы, и каша гречневая или просяная, с ложкой-другой топленого масла – всего этого полная лохань на 10 человек. И, конечно, фунтовая буханка черного хлеба. А два раза в неделю даже мясо – небольшой его кусочек нанизан на деревянную щепку – это каждому такая порция. Одним словом, жить можно.
Пока мы так ехали, наступила настоящая русская зима, снег шел все чаще и гуще, и наконец покрыл весь пейзаж вокруг. Из нашей теплушки мы то и дело видели сани. Запомнил я такую станцию, с нерусским, татарским или еще каким-то названием Инза.
Однако до внушающей страх Сибири я на сей раз так и не доехал. Из теплушки меня выгрузили уже в Самаре, нынешнем Куйбышеве. Дело в том, что снова начала гноиться рана в животе, колющие боли в спине усилились, я ослабел настолько, что не мог двигаться, встать и дойти до ведра.
И вот я в военном лазарете, где раненые русские и военнопленные вперемешку. За все время, которое я там пролежал, примерно недель шесть, только раза три или четыре сделали мне перевязку с каким-то антисептическим веществом, а в остальном не обращали на меня ни малейшего внимания. Нужно, однако, быть справедливым, «забота» медицинского персонала – врачей, фельдшеров и сестер милосердия – была в этом лазарете одинакова как по отношению к русским солдатам, так и к австрийским и германским. В общем же, каковы там были «порядки», видно из того, что в одной и той же палате лежали заразные больные вместе с незаразными. Так, через одну койку от меня лежал русский солдат, болевший рожей. Я находился на втором этаже и первое время не мог спускаться вниз, где происходила раздача пищи. Не окажись среди нас добросердечных товарищей, то такие как я были бы обречены на голодную смерть.
Чем же занималось тогда врачебное начальство этого лазарета? Устраивало оргии, пьянствовало, развратничало. Оказывается, этот лазарет находился под патронажем одной из особ царствующей семьи. В нем собрались разные протеже – уклоняющиеся от фронта врачи и «сестрички», а также офицеры – «пациенты». Все они сплошь принадлежали к аристократии и прочей знати. Вот эти «патриоты» так и коротали время здесь. И это в то время, когда на фронте от Балтийского до Черного моря ежедневно сотни и тысячи русских солдат проливали свою кровь за таких вот господ.
Как уже повсюду во время войны заведено, в лазарете периодически появлялась комиссия, которая выписывала выздоровевших (или якобы выздоровевших) русских солдат в свои части, откуда их вскоре снова направляли на фронт, а нас, военнопленных, в лагеря. Мне доставляло удовольствие наблюдать, как в лазарете готовились к приходу этой комиссии, точь-в-точь как в «Ревизоре», – эту постановку я видел у нас в Праге – и я с каким-то внутренним удовлетворением отметил, что эта русская комиссия, которую возглавлял какой-то генерал, ведет себя также, как вела себя австрийская – не прошла, а пролетела через нашу палату, выписав не меньше, чем три ее четверти, в здоровые, в том числе и меня.