Метла Маргариты. Ключи к роману Булгакова - Альфред Барков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Несимпатичен мне Горький, как человек…» – эта дневниковая запись Булгакова[202] требует осмысления, поскольку речь идет об оценке мотивов писателя, показавшего Основоположника и Корифея в далеко не однозначном образе Мастера. К сожалению, относящиеся непосредственно к Булгакову доступные документальные материалы этот вопрос практически не раскрывают. То, что удалось найти, приведено в предыдущих главах применительно к частным аспектам. Ввиду ограниченности объема такого материала вряд ли было бы методологически корректным интерполировать его на точку зрения Булгакова в целом. Или, говоря юридическим языком, использовать его с расширительным толкованием. Ведь подлежащий выяснению вопрос имеет принципиальный характер – были ли у Булгакова основания для изображения Горького в таком откровенно сатирическом плане; то есть заслуживает ли фигура Горького того пафоса, который Булгаков вложил в образ центрального героя своего романа.
В принципе, задача не настолько безнадежна, как это может показаться вначале.
Во-первых, при оценке позиции Булгакова следует иметь в виду, что в вопросах свободы творчества он имел совершенно четкую позицию, от которой не отступал и которая далеко не всегда соответствовала официальным установкам Системы.
Во-вторых, Булгаков был интеллигентом старой школы. То есть интеллигентом не по наименованию должности в совучреждении, не в силу полученных на рабфаковских курсах бессистемных обрывков знаний и тем более не по принадлежности к советскому истэблишменту. А интеллигентом по своему мировоззрению. И по воспитанию. Да и по происхождению, если угодно, – слава Богу, теперь это уже никого не шокирует.
В этом плане можно с достаточной степенью достоверности интерполировать на его точку зрения по рассматриваемому вопросу мнения других известных интеллигентов, чья гражданская позиция общеизвестна. Пусть Булгаков не со всеми из них был знаком лично и даже не мог знакомиться с их воспоминаниями; неизбежны и определенные поправки на индивидуальность точек зрения в отношении каких-то частностей. Все это так. Но если по каким-то принципиальным вопросам такие мнения имеют достаточно недвусмысленный характер, то не будет большой ошибкой допустить, что такую же точку зрения мог иметь и интеллигент Булгаков. Тем более что мнения эти, как можно будет убедиться, в ряде случаев выражены в настолько острой форме, что даже при самых осторожных оговорках на «долю» Булгакова все-таки остается вполне достаточно…
…30 июля 1917 года А. А. Блок, включенный в число членов «Лиги русской культуры», позитивно принял этот факт, но с одной оговоркой (в письме к П. В. Струве): «…Только одно обстоятельство могло бы служить для меня препятствием: это обстоятельство выражается конкретно и символически в отсутствии среди учредителей имени Горького… Нужно изыскать какие-то чрезвычайные средства для обретения Горького, хотя бы для того, чтобы его имя прошло через „Лигу русской культуры“…»[203].
Такое отношение поэта должно бы являться превосходной характеристикой личности Горького. Но тогда почему же через четыре года, 12 августа 1921 года, К. Чуковский вносит в свой дневник следующую запись о Блоке: «В последнее время он не выносил Горького, Тихонова – и его лицо умирало в их присутствии…»[204]
Дневник – не мемуары, впечатления в нем свежи и свободны от конъюнктуры. О том, что «тяжелые мысли о Горьком» – не просто реакция по какому-то частному вопросу, а серьезное обобщение, характеризующее отношение поэта к Горькому, свидетельствует другая, сделанная за полгода до этого (22 декабря 1920 года) запись в дневнике Чуковского:
«Читали на засед. „Всемирной Лит.“ ругательства Мережковского – против Горького. Блок (шепотом мне): – А ведь Мережк. прав»[205]. Это событие нашло отражение и в дневнике самого Блока (17 декабря): «Правление Союза писателей. Присутствие Горького (мне, как давно уже, тяжелое)»[206].
А «ругательства» Мережковского содержались в его статье «Открытое письмо Уэллсу», где имеются такие слова: «…Вы полагаете, что довольно одного праведника, чтобы оправдать миллионы грешников, и такого праведника вы видите в лице Максима Горького. Горький будто бы спасает русскую культуру от большевистского варварства.
Я одно время сам думал так, сам был обманут, как вы. Но когда испытал на себе, что значит „спасение“ Горького, то бежал из России. Я предпочитал быть пойманным и расстрелянным, чем так спастись. Знаете ли, мистер Уэллс, какою ценою „спасает“ Горький? Ценою оподления…
Нет, мистер Уэллс, простите меня, но ваш друг Горький – не лучше, а хуже всех большевиков – хуже Ленина и Троцкого. Те убивают тела, а этот убивает и расстреливает души. Во всем, что вы говорите о большевиках, узнаю Горького…»
Это Мережковский писал уже в эмиграции. Но еще до выезда, буквально через две недели после большевистского переворота, его мнение было не менее резким. Вот как оно видится в дневниковой записи его супруги (6/19 ноября 1917 года):
«У Х. был Горький <…> Он от всяких хлопот за министров начисто отказывается.
– Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким
<…>
Я прямо к Горькому: никакие, говорю, статьи в „Новой жизни“ не отделят вас от б-ков, „мерзавцев“, по вашим словам. Вам надо уйти из этой компании <…> Он встал, что-то глухо пролаял:
– А если… уйти… с кем быть?
Дмитрий живо возразил:
– Если нечего есть – есть ли все-таки человеческое мясо?»[207]
Итак, уже в первые дни после захвата большевиками власти Чуковский, Блок и Мережковский видели в Горьком то, что позже описал Булгаков: служение Системе, которое в романе символизирует связка ключей от палат-камер в клинике Стравинского. Давайте посмотрим, в какой форме проявлялось то, что Мережковский охарактеризовал как «цена оподления».
Корней Чуковский, запись от 12 ноября 1918 года: «Вчера заседание – с Горьким [в редакции „Издательства Всемирной Литературы“]. Горький рассказывал мне, какое он напишет предисловие к нашему конспекту, – и вдруг потупился, заулыбался вкось, заиграл пальцами.
– Я скажу, что вот, мол, только при Рабоче-крестьянском Правительстве возможны такие великолепные издания. Надо же задобрить. Чтобы, понимаете, не придирались. <…> Нужно, понимаете ли, задобрить…»[208]
А вот его же дневниковая запись от 13 ноября 1919 года: «Вчера встретился во „Всемирной“ с Волынским. Говорили о бумаге, насчет ужасного положения писателей. Волынский: „Лучше промолчать, это будет достойнее. Я не политик, не дипломат“… – А разве Горький – дипломат? – „Еще бы! У меня есть точные сведения, что здесь с нами он говорит одно, а там – с ними – другое! Это дипломатия очень тонкая!“ Я сказал Волынскому, что и сам был свидетелем этого: как большевистски говорил Г. с тов. Зариным, – я не верил ушам, и ушел, видя, что мешаю»[209].
Еще через четыре дня, 17 ноября 1919 года: (К. И. Чуковский приводит слова Мережковского): «Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами – он наш. Когда он с ними – он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь»[210].
В том же дневнике 4 января 1921 года приводится изложение выступления Горького на заседании «Всемирной литературы»:
«„Мерили литературу не ее достоинствами, а ее политич. направлением. Либералы любили только либеральную литературу, консерваторы только консервативную. Очень хороший писатель Достоевский не имел успеха потому, что не был либералом. Смелый молодой человек Дмитрий Писарев уничтожил Пушкина. Теперь то же самое. Писатель должен быть коммунистом. Если он коммунист, он хорош. А не коммунист – плох. Что же делать писателям не коммунистам? Они поневоле молчат <…> Потому-то писатели теперь молчат, а те, к-рые пишут, это главн. обр. потомки Смердякова. Если кто хочет мне возразить – пожалуйста!“ Никто не захотел. „Как любит Г. говорить на два фронта“, – прошептал мне Анненков»[211].
Об этой склонности «говорить на два фронта» знали и Бунины в Одессе:
«Жена Плеханова говорила, что Горький сказал, что „пора покончить с врагами советской власти“. Это Горький, который писал все время прошлой зимой против советской власти…»[212]
Слова Мережковского о том, что Горький «азефствует искренне», подтверждаются еще одной дневниковой записью Чуковского – от 3 октября 1920 года. Корней Иванович по свежим впечатлениям зафиксировал очень характерное высказывание Горького: «Я знаю, что меня должны не любить, не могут любить, – и я примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойственен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя». Это откровение прокомментировано Чуковским следующими словами: «Я сидел ошеломленный»[213].