Мое имя Бродек - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Признаки этого проявились уже давно. Еще когда я был в Столице, куда меня отправили на учебу. Идея пришла в голову Лиммату. Он поговорил об этом с тогдашним мэром, Зибелиусом Краспахом, а потом со священником Пайпером. И все трое решили, что деревне требуется, чтобы по крайней мере один из ее молодых людей углубил свое образование в другом месте, немного посмотрел мир, а потом вернулся обратно и стал школьным учителем, или служащим здравоохранения, или, быть может, нотариусом, преемником Кнопфа, который уже начинал сдавать, и его документы и советы порой удивляли клиентов. Так что они выбрали меня.
Можно сказать, что в столицу меня некоторым образом отправила вся деревня. Хотя идея пришла в голову всего троим, за нее понемногу ухватились все. Все поддержали. В конце каждого месяца Цунгфрост ходил от двери к двери и собирал пожертвования, помахивая колокольчиком и повторяя одну и ту же фразу: «Fu Brodeck’s Erfosch! Fu Brodeck’s Erfosch! – На учебу Бродеку! На учебу Бродеку!» Каждый давал согласно своим средствам и пожеланиям. Это могло быть несколько монет, но также шерстяное пальто, шапка, носовой платок, банка варенья, мешочек чечевицы, какая-нибудь провизия для Федорины, поскольку, будучи на учебе, я не смог бы ей помогать. Таким образом, я стал получать маленькие денежные переводы и странные пакеты, которые моя квартирная хозяйка, Фра Хайтерниц, замучившись поднимать их на седьмой этаж, протягивала мне, подозрительно на меня поглядывая и жуя свой черный табак, от которого у нее темнели губы, а изо рта разило, как из преисподней.
Поначалу Столица меня оглушила. Никогда в своей жизни я не слышал столько шума. Улицы казались мне неистовыми потоками, а то, что они несли, людей, машины, с грохотом перемешивалось, вызывая у меня головокружение и вынуждая жаться к подъездам, чтобы меня не затянуло в этот непрерывный водоворот. Я ютился в каморке, перекосившееся окно которой могло открываться только на один палец. Там не было места ни для чего, кроме тюфяка, который я скатывал днем и клал на него доску, служившую мне письменным столом. Кроме нескольких ясных дней в разгаре лета или больших холодов зимой, город был постоянно окутан туманом из-за угольных дымов, которые лениво струились из множества труб, переплетались друг с другом и целыми днями дремали в небе, застилая нам солнце. Первое время такая жизнь казалась мне невыносимой. Я постоянно вспоминал нашу деревню и поросшее пихтами ущелье, к которому она приникла, словно к лону. Помню даже, что мне случалось плакать в постели.
Университет был большим барочным зданием, которое три века назад принадлежало в качестве дворца какому-то венгерскому князю. Во время революции его разграбили и разорили, потом продали крупному зерноторговцу, который переделал его под склад.
В 1831 году, когда по всей стране, словно собака, пущенная по следу ослабевшей дичи, рыскала эпидемия холеры, он был реквизирован и стал государственной больницей. Там немного лечили. И много умирали. И лишь позже, уже в конце века, там, по решению Императора, обосновался университет. Очистили общие залы, установили скамьи, кафедры. Морг стал библиотекой, а анатомический театр своего рода будуаром, где профессора и некоторые студенты из влиятельных семей могли курить трубки, беседовать и читать газеты, развалившись в больших креслах рыжеватой кожи.
Большинство студентов происходило из буржуазии. У них были розовые щеки, тонкие руки и чистые ногти. Они с детства ели досыта и носили одежду из прекрасных тканей. А мы, не имевшие ни гроша, были тут в меньшинстве. Мы сразу выделялись своими щеками, обветренными свежим воздухом, своей одеждой, неуклюжими манерами и вполне заметной робостью из-за того, что мы не на своем месте, из-за того, что мы постоянно ошибаемся местом. Мы приехали издалека. И мы были не из города, даже не из пригорода. Мы спали в холодных каморках под самой крышей. Мы почти никогда не ездили на каникулы к себе домой. Имевшие семью и деньги редко нас замечали. И все же не думаю, что они нас презирали. Просто они не могли представить себе, кто мы и откуда, среди каких пейзажей, унылых или величественных, мы выросли и какую жизнь ведем в большом городе. Часто они проходили мимо, даже не видя нас.
Через несколько недель город перестал меня ужасать. Я игнорировал его чудовищность и враждебность, сохранив в памяти лишь его уродство. А об этом уродстве мне было легко забыть на несколько часов, стоило погрузиться в книги – такую страсть к учебе я испытывал. По правде сказать, я не вылезал из библиотеки, разве что наведываясь в аудитории, где преподаватели читали лекции. Я нашел себе товарища в лице Улли Ретте, моего сверстника, который был беден, как и я, и тоже в некотором роде отправлен на учебу своей деревней, в надежде, что, вернувшись с образованием, он принесет пользу подавляющему большинству ее обитателей. Ретте был родом из холмистой области Галинек на окраине страны, и говорил на грубоватом наречии, полном непонятных мне выражений, отчего в глазах многих наших однокашников казался то ли чудаком, то ли дикарем. Когда мы не были в университетской библиотеке или в наших комнатах, то долго ходили по улицам, облекая в слова свои мечты и представления о будущей жизни.
У Улли была страсть к кафе, но не хватало денег, чтобы часто их посещать. Порой он увлекал меня за собой, чтобы полюбоваться на эти места, освещенные голубоватым газом и восковыми свечами, где женский смех вспархивал к потолку, затянутому дымом от сигар и трубок, где на мужчинах были элегантные костюмы, меховые пальто в зимние месяцы и шелковые шейные платки в теплую пору, где официанты, безупречно подпоясанные своими белыми передниками, казались солдатами безобидной армии, способной наполнить его ребяческой радостью.
– Эх, Бродек, мы тратим наше время на книги, а настоящая жизнь – вот она где!
В отличие от меня Улли чувствовал себя в городе как рыба в воде. Он знал все его улицы и все его каверзы. Ему нравились его пыль, шум, копоть, необуз-данность, необъятность. Ему нравилось все.
– Не думаю, что вернусь в деревню… – часто говорил он мне.
И напрасно я возражал, что он оказался здесь именно благодаря своей деревне, что его деревня рассчитывает на него, – он отметал это одним словом или взмахом руки.
– Сборище тупиц и пьяниц – вот что ждет меня дома. Неужели ты думаешь, что они отправили меня сюда из человеколюбия? Их толкала корысть, и ничто другое! Они хотят, чтобы я вернулся, наполненный знаниями, как животное после откорма, и заставят меня платить за это всю жизнь. Не забывай, Бродек, что торжествует всегда невежество, а не знание.
Хоть Улли Ретте и мечтал больше о кафе, чем об университетских скамьях, он был далеко не дурак. Порой ему случалось говорить фразы, достойные оказаться в книгах, но говорил он их как бы не всерьез, будто насмехаясь и над ними, и над самим собой, а потом заливался громким смехом, напоминавшим одновременно рев оленя и вокализ и который неизменно заставлял оборачиваться прохожих.
XXV
Как раз из-за этой истории со знанием и невежеством, одиночеством и множеством я и покинул Столицу до окончания учебы. Внезапно возникли, взволновав огромное тело города-спрута, всевозможные слухи и сплетни, рождавшиеся из ничего, из двух-трех разговоров, из неподписанной газетной заметки в несколько строчек, из болтовни ярмарочного фигляра на рынке, из песенки, взявшейся ниоткуда, но чей кровожадный припев подхватывали, подмигивая, все уличные певцы.
Все больше народу присутствовало на разных сборищах. Например, несколько человек останавливались у фонаря поговорить между собой, и вскоре к ним присоединялись другие, а потом еще и еще. За несколько минут в кучу сбивались десятка четыре тел, ссутулившихся плеч, которые время от времени слегка шевелились или соглашались коротким возгласом с обращенными к ним речами – кем именно, так и оставалось неизвестным. Потом, словно сметенные порывом ветра, все эти силуэты в мгновение ока рассеивались на все четыре стороны, а оголившийся тротуар опять продолжал свое монотонное ожидание.
С восточной границы приходили странные и противоречивые новости. Говорили, что по другую ее сторону по ночам, соблюдая строжайшую секретность, двигаются целые гарнизоны и что такие масштабные передвижения войск были прежде неизвестны. Говорили также, что там слышен шум машин, копающих рвы, подземные галереи, траншеи и прочие тайные ходы. Говорили, наконец, что в войска поступили орудия дьявольской мощи и дальнобойности, которые собираются пустить в дело, и что Столица полна шпионов, готовых открыть огонь, как только придет назначенное время. Голод терзал животы и управлял умами. Два предыдущих лета с их адской жарой сожгли на корню большую часть урожая с равнин, окружавших город. Каждый день прибывали толпы разоренных и отощавших крестьян, чьи блуждающие глаза смотрели на каждую вещь так, словно они собирались ее украсть. Дети цеплялись за юбки матерей. Это были мелкие, увядшие существа с желтоватой кожей, еле державшиеся на ногах и часто засыпавшие стоя, привалившись к стене или на коленях своих матерей, которые в изнеможении садились прямо на землю.