Повелитель разбитых сердец - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что за чепуха! – чистоплотно заявляю я.
– Когда рассказываешь, кажется, что чепуха, это правда, – кивает Николь, которая уже успела попоить Шанталь водичкой, поменять памперс и теперь роется в комоде в поисках знаменитого платья «дяди Максвелла». Большущий комод набит битком, задача не из легких. – Но смотрится роскошно, можешь поверить! Как живописец Максвелл поинтересней Давида, он очень внимателен к деталям, и вкус у него великолепный. Поэтому картина очень занятная и очень стильная. Знаешь, где она висит теперь? В главном офисе фирмы «Соня Рикель»! Потому что все вещички, все аксессуары на картине – от Сони Рикель! Смотрится поразительно, я тебе говорю. А что он сделал с «Сафо и Фаоном»…
– Ух ты! – восклицаю я, не сдержав восхищения.
Платьице найдено, и это самое прелестное платьице на свете. Тончайший материал – хэбэ, конечно, но на ощупь – словно шелк, нежно-зеленый в мелкий цветочек, а оборочки тоже зеленые, чуть ярче фона, чистые, веселые. И ленточки кругом, и сборочки, и зеленое кружево выглядывает из-под оборок… У моей Лельки не было такого платья. Да и быть не могло, конечно. Это определенно ручная работа из бутика какой-нибудь Сони Рикель, или Нины Риччи, или подымай выше!
Да, недешевые подарки делает «дядя Максвелл». А клоун Ша? Это игрушка для человека будущего! Николь приврала, конечно, насчет того, что Шанталь его обожает, девочка просто не доросла еще до такого прибамбаса. Ша – по-французски «кот», и игрушка, собственно говоря, – это ужасно смешной кот в шляпе, с рюкзаком и в башмаках. Штука в том, что он поющий и говорящий. На что ни нажмешь – на голову, на лапы, на башмаки, на спину, – начинает играть музыка и хрипловатый мяукающий голос либо запевает песенку, либо выкрикивает: «А бьенто (то есть – всего наилучшего)!» – и издает громкий чмок. Смешно до невозможности!
И он еще может управляться радиопультом. Со стороны. Вдобавок одновременно со звуком у него в носу загорается оранжевая лампочка. Чем-то клоун Ша смахивает на моего крокодила… примерно так же, как отдел игрушек в Галери Лафайет смахивает на тот «Детский мир» в Нижнем Новгороде, где я покупала крокодила.
А все-таки Шанталь больше любит его, а не клоуна Ша. Понял, «дядя Максвелл»?
Продолжение записи от 30 сентября 1919 года, Петроград. Из дневника Татьяны Лазаревой
Дом, о котором говорила Дуняша, и в самом деле неподалеку. Это хороший дом, квартиры в нем некогда были дороги – совершенно как у нас в доме. Правда, в прежние времена мы сетовали на то, что комнат в квартирах мало и они не больно-то просторны (мы с братом, к примеру, принуждены были ютиться лишь в трех комнатах: две спальни и столовая, она же гостиная), однако теперь за это надо благодарить бога. Комиссары переселяют народ из трущоб и всячески уплотняют «бывших». Даже не знаю, как я стану жить, ежели в моих комнатах вдруг появится многодетное семейство какого-нибудь гегемона. Бог пока миловал. Совершенно не понимаю, отчего, между прочим. Все-таки брат мой сидит в застенке, а к нам даже с обыском не приходили. Думаю, все дело в том, что Костя был арестован на квартире приятеля, и там-то все разгромили, а вместо домашнего адреса брат назвал адрес нашей дачи в деревне. У меня же, приносящей ему продукты в Предварилку, никто и никогда не спрашивал документов, подтверждающих наше родство. Удивительным образом сочетаются в большевиках крайняя подозрительность и совершенно баранье простодушие!
Не могу не привести блистательного примера того, как поистине умные люди дурят этих диких зверей, вырвавшихся на волю. Покойная баронесса Искюль, старинная приятельница моих родителей, занимала зимой восемнадцатого года целый особняк. Там перебывали в свое время все деятели эпохи, начиная с Горемыкина и кончая Троцким. Баронесса поддерживала общение с самыми несоединимыми людьми! Так вот она проявляла большую изобретательность для ограждения себя от революции. В одной из комнат, например, висел плакат «Музей борьбы за освобождение» и стояли витрины с непонятной дребеденью. Это – против уплотнений. А для безопасности передвижения по улицам хозяйка заказала лакею и дворнику матросскую форму и по вечерам, когда нужно, выходила в их сопровождении.
Тем временем мы входим с Дуняшею в подъезд и по чистенькой лестнице поднимаемся в четвертый этаж. Дальше ход только на чердак.
Дуняша звонит. Открывает нам женщина, в которой точно так же можно признать горничную, как Дуняшу. Правда, эта значительно старше, ей, наверное, под шестьдесят, но бойкое и пронырливое выражение лица у этих особ не стареет никогда! И она отзывается на имя Аннушка.
Дуняша, которая сделала свое дело, уходит, подобно всем известному мавру, а я вверяюсь заботам Аннушки.
Она сохранила прежние, десятилетиями вбитые повадки: с людьми, в которых «чует господ» (по ее собственному выражению), она почтительна и приветлива. Мы мигом столковываемся о цене: Костины перчатки приводят ее в безусловное восхищение, однако она просит еще надбавить «малость» дворнику, который подносит дрова на четвертый этаж. Ну я и надбавляю, а что мне еще остается? И вот наконец передо мной открываются врата рая…
Водопровод в Петрограде, по великому счастью, еще работает – в разных домах по-разному, однако здесь он работает очень хорошо. Вода с клекотом вырывается из широкого крана: горячая, волшебная вода! Сижу в ванне, мокну, пока не чувствую, что сварилась всмятку и не начинаю засыпать, потом так же неспешно стираю вещи и одеваюсь. Аннушка заверила, что более никто нынче «на помойку» (цитата!) не собирается, оттого можно не торопиться. И вдруг – гром среди ясного неба! Дверь в мое нагретое царство распахивается, и я вижу на пороге Аннушку с круглыми от страха глазами:
– Барин воротился! В дверь звонит!
Оказывается, барин ее (надо полагать, тот самый, которому предназначены Костины оливковые перчатки) куда-то отъезжал, а теперь явился домой допрежь того времени, когда Аннушка его ожидала. Судя по выражению ужаса на ее лице и некоторым бессвязным словам, он и знать не знает о «бане на дому». То есть Аннушка развернула свое «помойное» предприятие сущею контрабандою!
У меня подкашиваются ноги, в жарко натопленной ванной мне вдруг делается холодно, словно в сугробе. Боже мой, я ведь даже не спросила, кто этот барин! Вдруг какой-нибудь «из нынешних» – ведь к комиссарам подались многие из тех, в ком мы предполагали прежде вполне приличных людей! И если его не очаруют Костины перчатки, если он рассердится, что в его ванне мылась какая-то посторонняя гражданка, вдобавок «из бывших», то и Аннушку, и меня запросто могут отволочь в Чеку. Я вспоминаю, как зимой погибла моя приятельница, учительница. У нее украли муфту, ну и, чтобы не мерзли руки, она ходила, перекинув через них сложенный вчетверо английский плед. И тут, на беду, у комиссаров как раз случился очередной приступ борьбы со спекуляцией. Кому-то взбрело в голову признать в моей знакомой спекулянтку. Ее арестовали и, не слушая никаких объяснений – право, у комиссаров слуховые органы устроены совершенно особенным, отличным от нормальных людей образом! – повлекли в узилище. А там случился тиф… Она умерла прежде, чем дождалась первого допроса.
Наверняка с точки зрения комиссаров мое преступление гораздо более тяжкое. В моей знакомой заподозрили спекулянтку, во мне же наверняка увидят эсерку, которая замыслила убийство комиссара – совершенно так же, как Фанни Каплан замыслила убийство главы всех комиссаров .
Меня схватят, и Костя останется совсем один. Некому будет носить ему даже самые жалкие передачи. Он умрет с голоду…
– Аннушка, нельзя ли куда-то спрятаться? – чуть не плачу я.
Аннушка живенько соображает – и тащит меня в комнаты. Вот столовая, а вот и спальня.
– Прячьтесь под кровать, сударыня! – страшным шепотом велит Аннушка. – На пяток минуточек, никак не более. Я барина отвлеку, а затем вас в двери-то потихоньку и выпущу.
Под кровать? Мне – лезть под кровать?!
Я медлю. Дверной колокольчик все это время истерически трезвонит. Вдобавок к звону присоединяется громкий стук – терпение у барина, надо думать, совершенно кончилось. И я понимаю, что медлить более нельзя. Падаю плашмя и с проворством, коего я от себя совершенно не ждала, ввинчиваюсь под кружевные подзоры кровати. Вслед летит мой сырой узел с постиранным бельем. Прижимаю его к себе и перестаю дышать.
Аннушка приседает на корточки, заглядывает в мое убежище – вижу ее красное от натуги и страха лицо. Она грозит мне пальцем: тихо, мол! – и со всех ног несется к двери, причитая:
– Иду! Иду! Неужто это вы, Максим Николаевич? Ох, простите великодушно, не слышала, не ждала!
Так, значит, комиссара зовут Максим Николаевич. Приятное имя. А впрочем, что мне с того? Мне худо приходится: ведь хозяин тотчас прошел в спальню, и теперь я вынуждена лежать совершенно недвижимо и таить каждый вздох.