Возвращение в эмиграцию. Книга первая - Ариадна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Золушку та девочка все же сыграла плохо.
Наступил мертвый сезон. Как руководитель кружка мама обязана была ехать в летний лагерь. Естественно, она брала меня. Для лагерного костра собирались ставить «Сорочинскую ярмарку», и мама пообещала хорошую роль. В знак полного примирения и в компенсацию за несыгранную Золушку.
Поселились мы в запущенном поместье на берегу Атлантического океана близ Бордо. Лагерь был большой, многочисленный, в отличие от скаутского отряда. А тот сам собою распался к тому времени. Инна вышла замуж и уехала в Англию, мы выросли.
В новом лагере были солидные, взрослые воспитатели, был заведующий хозяйством, вечно озабоченный однорукий Федор Тимофеевич Пьянов, был повар дядя Миша, был священник отец Николай.
Временная церковь во всех монпарнасских лагерях устраивалась обязательно. В специально выделенном помещении делалась перегородка для алтаря. По бокам от входа в алтарь устанавливались на покрытых вышитыми полотенцами столиках иконы Христа и Божьей Матери. Несколько икон развешивалось на стенах.
Чтобы церковь не казалась пустой, ее украшали ветками можжевельника, на пол ставили кувшины с букетами полевых цветов. С потолка свешивался импровизированный светильник из железных обручей, перевитых еловыми лапами. Зажигались лампады и свечи, получалась уютная церковка.
Мальчиков в лагере не было, они находились в другом месте. Самые маленькие девочки поселились в залах пустующего дома. Они спали на полу, на чисто застеленных и пышно взбитых матрацах. Женщины-воспитательницы, по два-три человека, размещались в небольших комнатах, а для остальных разбили во дворе палатки. Я, разумеется, предпочла палатку. К маме ходила лишь в гости и часто встречала ее соседку, симпатичную девушку лет двадцати. Звали ее Тамара Федоровна, но более близкое знакомство нам предстояло через много лет. Тамара Федоровна хлопотала по хозяйству и была помощницей Пьянова.
В нашем полотняном домике поселилось семь девочек и воспитательница Анна Федоровна Шумкина, жена священника.
Аннушка, как мы ее между собой называли, вовсе не походила на попадью. Молоденькая, хохотушка, затейница.
Она бегала вместе с нами в походы, вникала во все горести и радости, мы нисколько ее не дичились и принимали как равную. Да ей и было-то всего двадцать лет.
Мы окрестили нашу палатку «Зверинец». Вот полный ее состав:
Настенька Смирнова. За маленький (она была меньше меня) росточек мы прозвали ее Кузнечиком. Дома у нее была сумасшедшая мама и фанатически преданный Общевоинскому Союзу папаша. Настина мама сделалась человеком со странностями во время гражданской войны. Красные казаки на ее глазах изнасиловали, а потом убили старшую сестру.
Был в Настенькиной судьбе, как у многих, Константинополь, потом родители ее по контракту уехали во Францию. Жили в маленьком городке, отец работал на шахте; позже переехали в Париж. В Париже пришлось им туго, но по счастливой случайности Смирнову удалось устроиться швейцаром в дорогой русский ресторан, и жизнь наладилась.
Кузнечику много приходилось возиться с больной матерью, когда на ту «накатывало». Бедная женщина начинала плакать, трястись и просить, чтобы ее спрятали. Сиделку нанимать во время таких припадков было не на что. Настя поила мать успокаивающими лекарствами, кутала в шерстяной платок, согревала руки.
Худенькая, светловолосая Настя со временем обещала стать хорошенькой. Большие светло-карие глаза ее сияли на бледном личике кротостью и привычкой к терпению.
Вторым номером шла у нас Нина Уварова. Полная противоположность крохотному Кузнечику. Большая, с девичьей осанкой, вся в веснушках и огненно-рыжих кудрях. У этой была еще более диковинная судьба.
Очень богатый до революции, ее отец приехал в Париж нищим. Через год умер. Мать Нинкина оказалась на редкость неприспособленной и совершенно растерялась в новой жизни. Единственным достоянием бывшей вальяжной барыни остались маленькая Нина и чудный голос. Она взяла ребенка за ручку и отправилась петь под парижскими окнами.
Французы легко подают милостыню. Особенно горожане. А если просящий поет или выделывает антраша, то и подавно. Монетку в одно-два су обязательно кинут из окна. Еще и в бумажку завернут, чтобы не затерялась.
Мать пела русские романсы, дочь подбирала монетки. Тем и жили. Через некоторое время они каким-то образом очутились на Монпарнасе. Мать устроили уборщицей и приютили в комнатке на задворках.
Более жизнерадостного существа, чем Нина Уварова, не было на свете. От нее исходила могучая энергия, неискоренимая радость и любовь ко всему живому.
— Нинок, ты чему радуешься?
— Ничему. Просто так. Хорошо… — и засмеется, страшно довольная.
Ингушка Фатима. Единственная на весь лагерь не православная девочка. Когда мы уходили в церковь, она оставалась в палатке и читала привезенный с собой Коран. Я раз спросила:
— Фатя, ты там хоть что-нибудь понимаешь?
Она тяжело вздохнула.
— Что-нибудь понимаю.
Фатя жила с отцом и матерью и двумя младшими сестрами. Мать тащила весь дом и безропотно подчинялась мужу. Ее совсем девочкой выдали за пожилого человека. Теперь он состарился и часто болел. Фатина мама была неплохой портнихой, шила на дому, рискуя всякий раз попасть в неприятную историю. У нее не было патента. Немного помогала им кавказская колония, многочисленная и дружная, не в пример нашей русской.
Фатима была чудесным существом, говорила с легким гортанным придыханием, хоть и без всякого акцента, делала чертячьи глаза, если мы сговаривались на очередную шалость, кипела и бурлила больше всех.
Машу Буслаеву все раз и навсегда полюбили за веселый деятельный характер, единодушно признали мать-командиршей. Маша была круглая сирота, жила в семье бывшего однополчанина ее отца. Там Машку баловали, нежили и считали своим ребенком.
Под пятым номером шла у нас… Марина. Я уговорила ее ходить на Монпарнас, и теперь она была со мной.
И, наконец, Ирина Арташевская, ладненькая, сероглазая, самая быстроногая бегунья в лагере, и, как все мы, компанейская и неунывающая, из хорошей семьи. Мы дружили потом много лет. Не просто дружили, мы еще помогали друг другу в трудные минуты жизни.
Может показаться странным, как легко я рассказываю о летних поездках, почти фантастических. На Средиземное море, на океан. Для Франции в этом нет ничего особенного. Летом в Париже начинался мертвый сезон, большая часть предприятий закрывалась на полтора-два месяца, и все устремлялось на юг, к морю. Вот и маломощные русские организации, поддерживаемые материально из-за пролива ли, из-за океана ли, делали все возможное, чтобы увезти из душного города неприкаянных, болтающихся без дела детей. Родители наши только радовались возможности пристроить нас и доставить хоть какое-то удовольствие. Да и стоило это недорого. Сами они, конечно, никуда не ездили, сидели в раскаленном Париже, изнывали от безделья и тревоги, опасаясь, и не без оснований, остаться без работы в новом сезоне.
Лагеря были единственной отдушиной в монотонной, однообразной жизни. Всю молодость мы жили от лагеря до лагеря, в мечтах о будущем, в воспоминаниях о прошлом лете.
Не только яркое солнце, пахнущий йодом воздух и голубая морская волна заставляли нас говорить и говорить без конца о дорогих нашему сердцу летних лагерях. Лишь они давали нам ничем не заменимую русскую среду. То были крохотные острова в разливанном море зарубежья. На этих островах мы сохраняли язык и преданность призрачной, разоренной отчизне.
Мы не были поражены ностальгией. Мы даже несколько иронически воспринимали душераздирающие воспоминания взрослых о заливных лугах и пушистых снегах. Луга под Парижем мы и без того видели. С пушистыми снегами дело обстояло сложней. Я, например, никогда не могла понять, как это можно — любить снег? Снег — это всего лишь смерзшиеся в хлопья капли дождя. От него стынут руки, и делается развезень под ногами.
ИМКА, ИМКА, разлюбезный наш Монпарнас! Мы сохранили в центре Парижа ощущение принадлежности к русской нации, хоть был еще дом, была семья, где говорили по-русски, мыслили по-русски, способ существования и привычки тоже были русскими. Но даже в нашу, исключительно русскую по духу, семью постепенно, исподволь вползало что-то чужеродное. Прошло всего несколько лет, но мы уже не полдничали, а «гутировали». В лавке покупали не молотое мясо — «ашэ». Посуду мыли не в раковине — в «эвье». К мясу подавался не гарнир — «легюм», политый не соусом — «жюсом», мусор выбрасывали в «ардюрку», поздравления к праздникам посылались на «карт-посталь», почтовых открытках. Кто-то приобрел картавость, у кого-то неловкой без вкрапления французских слов становилась речь. Еще не французы, но уже не вполне русские. Странные, неизвестно, за какие грехи подвешенные между небом и землей люди.